Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Непрочитанные письма
Шрифт:

— Сейчас только февраль, — сухо сказал Макарцев. — Весь год впереди.

— Ага. Впереди еще весна, лето, осень, опять же — зима. До конца весны — рвать жилы на Ловинке и Северной Даниловке, летом — все, что не утонет, там же забросить, осенью — ждать зимы. Ну, а зимой... Зимой всё сначала.

— Если ты так хорошо знаешь... — насмешливо протянул Макарцев.

— Да не я. Вы! Едва ли не каждый человек, с кем я встречался в Урае, здесь, в Тюмени, говорил о необеспеченности планов. Вы все прекрасно знаете это! Но знаете — лишь наедине с собой. А на трибуне — там что, другая школа?

— Ладно: знаем. Но тебе, по-моему, известно, что решаем — не мы.

— Но почему? Почему знают — одни, а решают — другие?

— Ты у меня об этом спрашиваешь? — осведомился Макарцев.

— Да нет. У себя.

И охота тебе связываться с таким занудой, — вздохнул Макарцев.

— Расскажи-ка лучше, как сам на 122-м кусте развлекался.

— Да, — вспомнил Макарцев. — Чуть ли не год, по-моему, мы даже тариф не вырабатывали. Нас уже и снабжать чем бы то ни было перестали. Так, сами доставали. Просто на старых связях да на добром ко мне отношении... Управлению — зачем нас снабжать? Лебедка работает без конца да еще насосы. А проходка — ноль. Этот 122-й, наверное, самый дикий в «гнилом углу» Талинки. В общем, кое-как скважину пробурили. Шли всю дорогу на повышенных удельных весах — это и спасло. От чего спасло — дальше поймешь... Короче, едва мы забурились на следующей скважине, эту освоенцы в работу взяли. И тут же у них — газовый выброс! Тебе подобные дела видеть приходилось...

— К сожалению, случалось. На Варь-Егане. На Харасавэе.

— Освоенцы сразу же дали деру. А сургутский отряд шесть суток гасил фонтан. И мы шесть суток работали с ними рядом. И Нуриев шесть суток со скважины не уезжал. А мне только одного хотелось — доказать ему, что есть бригада, есть! Что дай условия — мы так сработаем... И ты знаешь — по-моему, он что-то понял. Начал понимать. Во всяком случае, когда я сказал, что бригаду надо перебрасывать на другой куст, он промолчал. Не сказал «да», но и не возразил. Ну, а раз так — я договорился с мужиками, из разных бригад, из разных подразделений, в УБР ни за чем не обращался: выложили мне основание под балки, и за одну ночь мы передислоцировались. Поставили управление, как говорится, перед свершившимся фактом... А 127-й куст — ну, тот, на который мы перебрались самовольно, — практически готовили себе сами: после вышкарей все, что надо, доделали, переделали — и забурились. Конечно, я понимал, что теперь за нами, за мной во все глаза смотрят. Если и здесь не пойдет — с хрустом сожрут и с удовольствием. Первую скважину мы пробурили за восемнадцать дней. Вторую — за шестнадцать. Потом — за месяц две! Я в азарт вошел, мужики в азарт вошли: дело! И шутка ли сказать, год практически ничего не получали, а тут в один месяц я приношу домой тыщу четыреста, в другой — полторы тысячи... А на оперативке — кто про резиновые прокладки бубнит, кто шпиндель просит, а я: везите кондуктор. Мне: зачем тебе кондуктор? ты еще эту скважину не добурил... Ну, а я-то знаю, что с кондукторами худо — это раз, и верю, что мы скважину сработаем по плану — это два: вот и хотел, чтобы сбоя не было. Я настраивал бригаду так: взять до конца года — там месяцев семь оставалось — сорок тысяч метров. Но тут приезжает Тычинин, новый зам генерала по бурению — а мы с ним на Мамонтовке вместе работали, и неплохо получалось у нас там, на Мамонтовке, — и говорит: «Хватит, Макарцев. Держать тебя в бурмастерах — слишком большая роскошь для объединения. Мы создаем новый отдел — ОЗР, заключительных работ. Пойдешь начальником отдела». Я и так просил его и этак — чтоб оставили в бурмастерах до конца года... Ты же понимаешь — я хотел доказать им всем, что...

— Понимаю...

— Тычинин тоже понял. Он сказал: «Ну да. Возьмешь ты свои сорок, свои пятьдесят тысяч метров. А сколько метров за это время мы по объединению потеряем?!» Да и мне было ясно, что уж если уходить — то уходить именно сейчас, на взлете...

—Эх, Сергеич, столько лет ты мечтал работать в буровых мастерах — я вот: сверкнула в кои веки удача и сразу позабылись все муки, лишения, обиды, едкая горечь разочарований, развеялась глухая мгла невезения, и возник над кромкой притихшего леса обнадеживающий просвет — и вновь затянулся, закрылся обманчиво легкой пеленой, — но что же делать? Не так уж мало мы прожили на этой земле, и, кажется, не щадили себя, не прятались за чужие спины и тратили, тратили, тратили свое время, и время тратило нас, — говорят, что сейчас оно стало другим, но ведь и мы стали иными...

— А бурмастером теперь там Лопатин, — произнес Макарцев. — Хорошо идут мужики!

Как ты вообще оказался в бурмастерах? — спросил я. — Ну, из начальников ЦИТС?

— Ты помнишь — я и сам тогда готов был уйти. Только не знал куда. А тут до меня дошло — как бы случайно, конечно, — что Путилов на мое место уже человека примеривает... — Макарцев помолчал, и то размягченное мечтательное выражение, с каким вспоминал он свою бригаду, стерлось, ушло с лица; закончил Макарцев сухо и желчно: — Бывшего моего друга.

Подставили тебя, дружище, подумал я. Но зачем, зачем еще и это понадобилось Путилову? Быть может, скорее всего, наверняка он и не помышлял сделать такое специально, однако вышло, случилось, распался еще один хрупкий союз, и стало холоднее, хотя ни один термометр в мире не зафиксировал этот спад, и шелк переходящих знамен по-прежнему ал, а процент выполнения плана многообещающ, — только почему же, Сергеич, ты сам не задумался, не догадался, не потрудился понять, что в эти игры вам с Иголкиным играть не пристало?..

— Не забыл иголкинского Джоя? — вроде бы некстати и невпопад спросила Геля.

— Нет. А что?

— Сгинула псина. Наверное, пристрелили. Тут целое скорнячное производство! Теперь через Нягань толпы проходят. И каждому подавай северный сувенир...

Та же судьба, вспомнил я, постигла харасавэйского Норда, нашего всеобщего любимца. Он встречал и провожал любой самолет и вертолет, садившийся или взлетавший с укатанной полосы вдоль берега Карского моря, — пока безымянная пришлая сволочь не пристрелила его на собачьи унты...

К «воздушным воротам Нягани», хлипкой времянке, украшенной нелепой и звучной табличкой «вертодром», меня подвез поутру Иголкин — его знаменитое ЧМУБР разметалось где-то здесь же, на окраине промзоны, за припорошенной свалкой неразобранных грузов, среди неясных контуров то ли заброшенных, то ли незавершенных строений. По дороге Иголкин рассказывал о каком-то буровом мастере, аттестовав его следующим образом: «У него внутренний голос есть. В смысле — глотка», — но шутка прозвучала невесело, и после затянувшейся паузы Иголкин сказал:

— Никто не может объяснить мужикам, в чем их вина. Потому что никто до конца не может понять, почему так неподатливы здешние структуры, в чем причина этого явления. И никто не хочет признаться, что не понимает... Кто из древних мудрецов говорил: «Я знаю, что я ничего не знаю»? Платон?

— Не помню. Кажется, Сократ.

— Или Сократ. Но он-то до хрена знал, это была его форма осмысления мира, его философия. А у нас? «А-а, мы все знаем!» — вот и вся форма, вот и вся философия. Мучаемся сами от такого знания и других мучаем.

Сократ вел беседы, его вопросы помогали найти путь к пониманию существа дела, знаний он не навязывал, застывшие представлялись ему никчемными, он и сам делал вид, что предмет беседы для него не ясен, что вместе со всеми ищет истину. А его обвинители утверждали, что единственные учителя добродетели суть нравственные лица, а так называемые мудрецы, вроде Сократа, только лишь зловредные колебатели основ. Основы надо беречь. От сглаза? Или от знания, что основы ложны или преходящи? Своим ученикам Сократ завещал: мы должны жить для познания и делания того, что само по себе хорошо и потому не зависит ни от авторитетов, ни от мотивов, ни от кажущейся выгоды или мнимого удовольствия, — истинная выгода и подлинное удовольствие происходит только от самого дела, познаваемого свободной деятельностью ума; зло есть незнание. Сократ принял смерть, вокруг его учения долгие годы шли споры, однако мы даже не подозреваем, что они до сих пор не угасли. Один из противников Сократа утверждал: «Мы ощущаем не свойства объекта, а только его взаимоотношения с нами в данном нашем состоянии», — разве не близка эта мысль теоретикам и практикам сиюминутных решений?

Было уже светло, на дальней стоянке одиноко застыл силуэт «восьмерки», над полем бесстрастно звучал голос диспетчера, усиленный динамиком:

— Тюмень... Сургут... Нижневартовск... Нефтеюганск... Ханты-Мансийск... Урай... метеоусловиям... закрыты одиннадцати Москвы...

Кажется, во всей огромной Тюменской области только над Няганью в это утро царила отменная погода.

— Вы никогда не задумывались над тем, что волюнтаристские решения приводят к девальвации нравственности? — спросил Альтшулер.

Поделиться с друзьями: