Нестор-летописец
Шрифт:
Несда поплелся обратно.
На середине моста через Волхов он остановился. Далеко за Славенским концом вдоль берега реки брели два крошечных темных пятнышка. Несда смотрел на них так долго, что заслезились глаза. Наконец пятнышки превратились в черточки, и одна из них стала похожа на храбра. А потом окончательно превратилась в него.
Несда вдохнул поглубже и отправился на гостиный двор.
Когда Душило, подмерзший и местами оледеневший, ввалился в клеть, отрок читал Псалтырь и словно бы не сразу заметил его появление.
…Если бы не поп Тарасий, храбр, верно, дождался б тепла и повел
— Хочу погулять по русской земле, — сказал он как-то, хлебая рассольник. — Поглядеть, какая она, Русь наша.
— Погулять — это можно, — согласился Душило, круша ножом запеченого фазана. — Только чтобы с толком, а не бестолку. Бестолку какое ж гулянье? Маета одна. А с толком — так это не веретеном трясти и не лапти плести. Я, может, всю жизнь хотел по Руси погулять, да чтоб с толком. А как-то все не выходит. Ты, отец, куда сперва гулять хочешь?
— Вестимо, до Киева. То мать городам русским, как сказано еще князем Олегом.
— И мне туда же, — обрадовался Душило. — Жену повидать, Алену мою… Соскучилась небось. Ну и вообще.
— …А в Киеве — монастырь в пещерах. От него пойдет Святая Русь.
— Как это?! — изумился Несда. Даже ложку бросил на стол и повторил, пробуя на вкус каждый звук: — Свя-та-я Русь?
Поп Тарасий тоже перестал есть.
— Народ кающихся разбойников — вот что такое будет Русь. По себе я это познал, а окромя того, открылось мне нечто волею Божьей.
Душило расхохотался, пустив ходуном свое недюжинное храбрское чрево.
— Ну ты, отец, сказал! Где столько разбойников наберется? Про тебя не знаю, может, ты в молодости и впрямь разбойничал. Ну а он? — Душило показал на Несду. — А я? Мы, видать, тоже тати и душегубы?
— А ты вспомни.
Поп Тарасий пронзительно посмотрел на храбра. Тот стушевался, свел глаза к переносице и покашлял.
— Ну… может, оно и того. На то ты и поп, чтоб в душу глядеть.
— Я тоже хочу, — сказал Несда.
— Разбойником? — Душило взглянул на него удивленно.
— Погулять по Руси, — ответил отрок и уточнил: — С толком. А почему Византия не святая, отче? — спросил он Тарасия. — Греки не разбойники?
— Еще какие разбойники, — возмутился храбр, обсасывая фазаньи косточки.
— Они не каются?
— Каются, — ответил Тарасий.
— А… — Несда открыл рот для вопроса.
— Не знаю, — опередил его поп. — Об этом ты у Господа спросишь, когда предстанешь перед Ним.
…Новгородцы — народ бойкий, неусидчивый, долго ждать тут не любят. На исходе последнего зимнего месяца, раньше чем в прочих русских землях, в Новгороде жгли чучела Смерти-Марены, пекли блины. Гнали прочь опостылевшую зиму, звали солнце-Дажьбога. Пока не раскис зимний путь в низовские земли, к Киеву от Торга отправлялись последние санные обозы. Душило купил себе нового коня, а Несду и попа Тарасия посадил в сани. Так и поехали налегке. У храбра —
мешок, крепко завязанный, у отрока — котомка с Псалтырью, у Тарасия — заплечная сума с иерейскими пожитками.— Сказал бы, что в мешке прячешь, а, Душило? — посмеивался поп.
— Придем в Киев, там скажу, — наотрез отказывался тот, но вид имел предовольный. — А не то скрадут по дороге, ежели прознают, какой у меня там реликвиум.
— А лодьи на кого оставил? — вспомнил Тарасий.
— Слуд весной приведет. Он малый толковый… Хорошо, что я его коркодилу не скормил.
Несда обнялся на прощание в Киршей.
— Перешлю тебе как ни то берёсту с письмом, — пообещал новгородец. — Сам теперь в Киеве не скоро буду. Этим годом пойдем на лодьях в Булгар, потом в Хвалисы. Там товар возят на вельблудах — вот погляжу, что за диковина сарацинская! И тебе отпишу.
— Отпиши. Только… я, может, из дома сбегу.
— Зачем? — поразился Кирша.
— В калики перехожие подамся. По Руси ходить буду. Песни духовные петь. Плохо разве?
Кирша посмотрел на него жалостливо, как на дурачка.
— Жил бы ты в Новгороде, я бы из тебя дурь вынул. А так — прощай.
Они снова обнялись, напоследок.
— Прощай, Новгород! — крикнул Несда из саней, закутанный в медвежью полсть, и помахал рукой.
Обоз тронулся.
9
Той зимой печерской братии было голодно. В монастыре и прежде никогда сполна не набивали животы, чтобы сытостью не губить молитву. Однако к концу зимы у многих иноков подвывающее чрево стало еще большей помехой молитвенным трудам, чем распираемое и блаженно молчащее.
Летняя непогода сгубила хлеба, во всем прочем тоже был недород. Торговцы сделались прижимисты, драли неподобающую цену. Приношения мирян, боярские и купецкие поминки, стали скудны и нечасты, а на княжьи и рассчитывать не приходилось. До того ли Всеславу Брячиславичу? Оттого большая часть братии еще сильнее тужила об изгнанном князе Изяславе.
Игумену же Феодосию будто бы и дела никакого не было до голодных страданий иноков. Знай себе питает на богадельном дворе нищих и калек, каждого привечает, никого не прогонит. Каждую субботу по своему обычаю отправляет в киевские темницы воз хлебов на прокорм разбойникам. Сам одну сухую корку в день съедает и тем доволен. Голодные монахи собирались по двое-трое у кельи игумена и принимались укорять его, кто со слезами, а кто и со злыми словесами. Просили хотя бы урезать на полвоза разбойную долю хлебов, да нищих принимать с рассмотрением, а не всех подряд, оттого как среди них есть и тунеядцы самого наглого пошиба. Феодосий оставался непреклонен. Выслушивал внимательно упреки и отвечал неизменно:
— От мира сами берем и от него же кормимся. Миру и отдавать должны наши долги. Имейте упование на Бога и не унывайте, братия. Меня же простите ради Господа.
И лицом делался еще светлее, чем обычно. Приходил в келью и там на молчаливый спрос Никона, пишущего за столом, говорил:
— Сказано Христом: блаженны мы, когда укоряют нас и поносят грубым словом за приверженность к Его заповедям. Следует нам тогда радоваться и веселиться душой.
— А кто братий повеселит? — спросил как-то Никон. — Горько им нынче и скорбно от столь жестокого поста.