Нет мне ответа...
Шрифт:
Черчилль говорит в своей книге публицистики, что победители в войнах непременно оставались побеждёнными, и ни одна страна, ни один народ не терпел такого поражения в войне, как Россия и русский народ. Её, России, попросту не стало. Страшно произносить, но страна-победительница исчезла, самоуничтожилась, и этому исчезновению и самоуничтожению и продолжающемуся неумолимому самоистреблению шибко помогли наши блистательные вожди начиная со Сталина и однопартийная система, спохватившаяся спасать страну и народ во время уже начавшейся агонии.
Остаётся молиться, но уже настоящему Богу-вседержателю и просить его о чуде. Только чудо способно нас спасти! Современный управитель, похожий на Муссолини и Хрущёва одновременно, слабоват, чтоб загородить собой поток после
Заплатки на платье — частичная правда, позволение жить «морально», «по совести», терпеть и ждать снова — отправлены в народ элитой, которая жрёт, пьёт, ездит, даже моется и веселится отдельно от народа. «Узок их круг, страшно далеки они от народа...» — этот пассаж о декабристах вполне ложится на нашу руководящую верхушку.
1988 год
15 января 1987 г.
(Е.Е.Нестеренко)
Дорогой Евгений Евгеньевич!
Вот уже которое время живём мы «под знаком Нестеренко»! Сперва я прочитал горькую беседу с Вами о Мусоргском в «Советской России» (и представил: если б фамилия у него была Факторович, сколь камней, памятников и слов «самый гениальный» свалилось бы на нас! Уши б прожужжали, совсем бездарными бы нас поименовали на фоне гения Факторовича!). Но я иногда думаю, что наша безалаберность, наше благодушие, часто переходящее в бездушие, — всё же не навязчивая трескотня, а где-то и скромность науки, достоинство её, достойно в труде и делах выраженная и от сознания талантливости происходящая. Сказали же Вы, что «в Милан не стажироваться ездил, а петь».
Славно! Только приходится нам, как нашим футболистам и боксёрам за границей, приходится нам бороться и дело делать с явной форой, в нокаут противника посылать. Я тоже яростный болельщик, и Марья Семёновна до болестей была таковой, — давние мы болельщики «Торпедо», а я, как старый железнодорожник, потихоньку еще болею и за «паровоз», будь он неладен! Но хоть в Высшую лигу вернулся, и то ладно. Однако подбирают отходы «Спартака», а надо бы своих на локомотиве привезти. Вот Марья Семёновна и перепечатывает мои рукописи десятки раз. Иначе нельзя. Никто у нас халтурную, пусть и «новаторскую» работу не примет, да и обрадуются любому нашему провалу, недоделке, неряшливости. Поэтому я был страшно рад (и все, кого я спрашивал, — я-то могу быть и субъективным) Вашей передаче из Останкино.
Враво! Браво! Браво! Браво, что певец наш по-прежнему подтянут, красив, голосист, причём голос, как дар, шарфом не укутан, Бог его дал, для людей, для увеселения, для духоподнятия — нате! Я весь без остатка Ваш! Надо — в деревне запою, надо — на сцене запою. И поговорю без ужимок, без этого, из кожи вынимаемого «юмора», без претензий, ибо прекрасное и без того прекрасно и величаво.
Словом, передача Ваша была большим праздником для всех разрозненных русских людей, и в связи с этим вспомнил я, что все лучшие творческие передачи из этой студии были как раз сделаны русскими людьми, и как тут не назвать нас шовинистами! Ваш покорный слуга ведь тоже на той сцене бывал и рюкзак благодарных писем получил.
Затем я получил газету, где было сообщение о награждении Вас Золотой Звездой и скупые, но искренние похвалы в Ваш адрес. Конечно, репутация всех наших звёзд и медалей шибко товарищем Брежневым поддешевлена, но коли всё-таки — «медаль за бой, медаль за труд из одного металла льют», — какой всё же молодец Александр Трифонович [Твардовский. — Сост.].
Вот со всеми наградами, юбилеями
и «явлениями народу» (ох, как они! необходимы в пору смутную нашему подзаблудившемуся, замордованному, страхом и унижениями повязанному народу!) — со всеми и поздравляю. Но самое главное, чтоб пронесло беду над Екатериной Дмитриевной. Половина, коли её Бог дал, не восполняется и не приставляется ни с какого боку, как я понял, прожив со своей Марьей Семёновной почти сорок пять лет. Особенно! во дни тяжких бед, во дни болезней и трудов. Моя и ростику-то — от горшка два вершка, а как зашатает меня, — вот оно, её плечо, и крепкое какое!Нашему мужскому плечу не всегда и вынести те тяжести, какие жёнам! посильны.
Дай Бог ей здоровья, чтоб как можно реже появляться у врачей.
А мы живём, волочим свое горе по земле и как не умерли, — сами удивляемся. Днями будет пять месяцев, как лежит наша доченька под снегом, одна, где «одиноко и темно». Какое-то время дети были с нами, но сил наших не хватает на догляд, друзья и сами мотаются и мучаются со своими семьями. Сперва мы отправили внуков к сыну и невестке, ребятишки шибко привязаны друг к дружке, трудно живут в разлуке, так будут пусть вместе.
Квартиру ещё не соединили и новую не дали, хотя и обещали, — все пять человек сейчас сошлись в двухкомнатной квартире, на зарплату реставратора и преподавателя. Пока мы живы, будем помогать всем, чем можем. А потом? Вот и неохота иной раз, а молишься: «Господи! Продли мои дни ради...»
Я полежал в больнице, а в октябре на неделю съездил во Францию. Побывал на могиле Бунина (это и была моя горькая мечта). Поклонился Ивану Алексеевичу, попросил у него прощение за всех нас, и мне даже легче сделалось. Ещё очень хотел увидеть могилу княгини Оболенской, которой отсекли гильотиной в 1944 году её прекрасную и отважную голову современные варвары. И Господь помог мне найти её могилу среди многих и многих русских могил, может, и цвета русской культуры, отваги и совести.
Вернулся и продолжил оставленную и остановившуюся работу — делать новую редакцию — на всю жизнь растянувшуюся работу над книгой «Последний поклон». Конечно же, работоспособность уже не та, и зима длинная, серая, хлипкая. Но глаза боятся, а руки делают. Осталась последняя книга, и половина месяца на её проработку. В конце января или в начале февраля надо везти книгу в Москву, а сдавши, ложиться на месяц-полтора в лёгочную клинику. Место хлопочут, авось и получится. Лёгкими я маюсь давно и всё подлечиваюсь, а сказали мне: надо лечиться и серьёзно.
С вашего позволения, я, будучи в Москве, Вам позвоню. Может, и в театре удастся побывать. Это для меня всегда большой праздник.
Больше всего меня обрадовало, что налаживается жизнь Большого театра, а то уж до меня доходили слухи, что и его, и Малый хотят разорвать на куски, как МХАТ, современные псы, которым всё равно, что рвать: рубаху ли на российском человеке или культуру его. Культуру особенно сладко им тереть и пластать.
Посылаю Вам ноты Аркадия Нестерова. Песня «Раздумье», право, совсем недурна, а «Чай» поётся после приёма не чая, а иного напитка, и не одну же Вы арию Дон Карлоса за семейным столом поёте, может, и эту дурашливую песню когда грянете. Горьковчане (они себя называют только нижегородцами), и старые, и малые, нарушая постановления облисполкома, после спектакля ночью как грянули этот самый «Чай», так что я аж на стуле заподпрыгивал. Переписывать ноты у нас некому, авось так дойдут.
Ещё одна новость — с первого номера в журнале «Москва» вместе с Карамзиным (!) начинают печатать и мою вещь под названием «Зрячий посох». Если заглянете в неё, то найдёте всё, что я хотел бы сказать в этом письме. Но пощажу бумагу и Ваше время, да и повторяться не стоит.
Был безмерно рад Вашему письму, и на сердечность Вашу и я, и Марья Семеновна хотели бы ответить самой искренней сердечностью. Сердца наши уже подызношены, но ещё хранят долю тепла и света, его и передаём Вам.
Пожалуйста, будьте здоровы, пойте, чаше появляйтесь на люди, и пусть минуют Вас всякие беды и болезни, Ваш дом и Вашу семью. Кланяюсь, обнимаю Вас, Виктор