Неудачный день в тропиках. Повести и рассказы.
Шрифт:
Все это казалось мне настолько личным, моим, что трудно было говорить об этом даже ей, матери. Да и что мог я оказать ей? Что мы с ней поступили тогда грязно и вот теперь, с запозданием в семь лет, я еду заглаживать свою давнюю подлость? Мое раскаяние, чувствовал я, будет упреком ей.
— Я съезжу и вернусь, — сказал я. — Пожалуйста, не сердись на меня.
Я встал и поцеловал её в напудренную щеку. Она смотрела на то место, где я сидел только что.
То ли это врождённое, то ли я не раскусил ещё прелести крепкого опьянения или, может быть, для меня слишком важно ощущение здорового чистого тела — на другой день после выпивки
Шесть лет я жил под его крышей и шесть лет избегал сближаться с ним, хотя. внутреннее неприятие Белоголова и не связывалось в моем сознании со Шмаковым. Вернувшись же из Алмазова, после поездки, на которую я возлагал столько надежд, я пил с ним — в его доме, за его столом, его водку. От него, не очень помня себя, отправился на вокзал.
— Это я… Приехал вот.
Шмаков смотрел на меня растерянно и со страхом. Я чувствовал, что остальные тоже смотрят.
— Дом закрыт. — Я выдавил из себя улыбку. — Мне соседка сказала. Лопатина, — прибавил я, желая, видимо, доказать, что я — это действительно я, тот, прежний Кирюша, который помнит даже фамилию соседки.
Рыжий пытливо взглянул на Шмакова. Их третий напарник присел на корточки, собираясь поставить бутылку на газету, но так и держал её в руках.
— Что сказала? — пробормотал Шмаков.
— Что здесь… Что я здесь могу найти… — Но так и не закончил, кого найти, хотя все время твердил себе, что обязан звать его на «ты».
Шмаков загнанно оглядел дружков. Он и не думал подниматься со своего камня.
— Кирюша, не ты ли?
Лицо женщины, которая узнала меня, было мне незнакомо, но я приветливо улыбнулся ей.
— я…
— А я и гляжу, что похож. Это же сын его! Неродный, — радостно сказала она другой женщине, с рюкзаком на сгорбленных плечах. — Ты чего же сидишь, как остолоп! — набросилась она на Шмакова.
— Марии, что ли? — спросила женщина с рюкзаком.
~ Ну! Я и гляжу, что похож. Кирюша… Да ты что сидишь! К нему в гости приехали, а он расселся тут. Обалдел от радости! —объяснила она мне, улыбаясь.
Шмаков нехотя поднялся.
— Один? — спросила (меня женщина. — Приехал-то?
Я кивнул. Шмаков потер бок и шагнул было, но замешкался, глядя на бутылку. Рыжий открыл её, калил полный стакан черного вина и осторожно подал его Шмакову. Тот, — сгорбившись и по–гу сыньи вытянув шею, выпил его маленькими торопливыми глотками, ни разу не передохнув. Кто-то из женщин осудительно хмыкнул:
— Не успеет…
— Надолго? — участливо спросила меня та, первая, женщина.
— Да нет… Не знаю… В отпуск.
— Модный-то какой! Не женился?
— Нет.
Шмаков вытер губы и пошел <в мою сторону, не обращая внимания на беззлобно–насмешливые реплики.
— Закусить-то! —сказал рыжий и протянул жёлтый огурец, но Шмаков сделал вид, что не слышит.
Дверь открыл Вологолов. Он был в пижамных брюках и шелковой. майке, под которой курчавились волосы. Он пережевывал что-то.
—
Кирилл!Торопливо проглотил, поцеловал меня жёсткими. губами.
— Мария! — громко позвал он, беря из рук у. меня чемодан. Он спешил поразить и обрадовать её. Я понял, что мать ни словом не обмолвилась ему ни о встрече в гостинице, ни о моем решении навестить Шмакова.
— Я съезжу и вернусь, — повторил я. — Пожалуйста, не сердись на! меня.
Мать ни о чем не спрашивала, она сказала только: «Делай, как знаешь», — и больше не возвращалась к этому. Но в её молчаливой покорности угадывалось чувство, которое, сам того не желая, я вызвал в ней: она — скверная, она во — всехМ виновата, а я — этакий бодрый правдолюбец и в душе презираю её. Ложь! Хотя в том, что случилось в Алмазове, я играл пассивную роль — мне никогда не приходило в голову обвинять мать. Не знаю, как это объяснить, но мне до сих пор кажется, что тогда я — вёл себя подлее и её и Вологолова.
Для военкомата требовалось свидетельство о рождении, и я залез в старомодную черную сумку матери, где хранились документы. Под руку попался — пухлый конверт, на котором я с удивлением увидел свое — имя: Шмакову Кириллу Родионовичу. Я узнал почерк отца. «Родионович», показалось мне, было выведено особенно крупно.
В сумке лежали ещё два его письма. Это были давние письма, они пришли — одно за одним — сразу после нашего бегства из Алмазо–ва. Тогда мать, оберегая, должно быть, мое «ранимое» сердце, не дала мне их прочесть, —впрочем, я — и не настаивал на этом.
В сомнении, двумя пальцами — \кж ценную реликвию или, быть может, мину — держал я распечатанные конверты. В доме никого не было. Зачем, для кого хранила мать его послания?
Помешкав, осторожно положил письма на прежнее место, взял свидетельство и закрыл сумку.
У — калитки я остановился, чтобы пропустить вперёд Шмакова, но он тоже остановился, — и мне пришлось войти первому.
Взгляд Шмакова, суетливо побегав, задержался на светлеющем между деревьями чемодане.
— Это мой, — поспешно сказал я — только бы прервать молчание. Пока что я не вытянул из него ни слова.
Я взял чемодан и любовно подержал его на вытянутой руке.
— Путешествует со мной!
Шмаков молчал. Потом спохватился, достал с высокого подоконника ключ —он и раньше лежал на этом месте — открыл дверь.
Кому оставлял он ключ? Или просто боялся потерять его?
В Алмазове эта мысль, которую я настойчиво прокручивал для себя, звучала как правильный, но абстрактный тезис: я тоже виноват в том, что Шмаков спустился так. Напиши я ему — хотя бы раз за все эти годы — что-то, может, было б иначе. Ведь ни одного близкого человека на всем белом свете — кроме меня с матерью, если, конечно, меня с матерью можно считать близкими ему людьми.
В кухне пахло плесеню, на грязном окне болталась оборванная штора. Но все вещи оставались на своих местах — топчан, на котором спал пьяный Шмаков, полка с кухонной посудой, самодельный — стол и прожженная клеёнка, .пришпиленная к нему ржавыми кнопками.
В комнате тоже мало что изменилось. На кресле, в котором любила, поджав под себя ноги, сидеть мать, блестела консервная банка. К крышке была прикручена алюминиевой проволокой длинная. сучковатая палка.
Оба портрета висели на прежнем месте, но были в грязных пятнах, и точках от мух — мой портрет и матери: неулыбающаяся молодая женщина с опущенными глазами.