Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1
Шрифт:

Станиславский пригласил ее на репетицию «Бориса Годунова» в Оперной студии его имени.

– Как Константин Сергеевич показывает! – после говорила она. – Это не менее гениально, чем его Доктор Штокман или Крутицкий из «На всякого…». А в этих ролях он был действительно гениален. Недаром мама, посмотрев «Штокмана», писала Средину, что «Алексеев играет как великий артист». Глядя на Константина Сергеевича в ту минуту, когда он показывает, и камни заиграют и запоют.

А вот книгу Станиславского «Работа актера над собой» она называла «пособием для бездарностей»:

– Талантливых людей, которые уверуют в учение Станиславского, она может погубить. Разве такая книга чему-нибудь научила бы мою маму, Ольгу Осиповну, Горева, Ленского, Музиля?.. Да они бы ее и читать не стали.

Тут Маргарита Николаевна расходилась с Николаем Васильевичем. Николай Васильевич прочел книгу Станиславского глазами психиатра

и назвал Станиславского великим психологом, великим знатоком души человеческой. Вообще о «Работе актера над собой» я слышал самые разноречивые толки. Дживелегов, когда ему нужно было пояснить, что это, мол, сущая белиберда, говорил:

– Ну, это вроде системы Станиславского!

А мейерхольдовец Ильинский, прошедший сквозь все «биомеханики», признавался мне, и не раз, как много дало ему учение Станиславского.

– Так, как публика любит Качалова, она любила только мою мать, – придя с качаловского концерта, сказала Маргарита Николаевна.

Многократно возвращаясь к теме «Качалов-человек», она утверждала – и подкрепляла свои утверждения примерами, – что такую отзывчивость, как у Василия Ивановича, она вообще редко встречала, а уж среди актеров – в особенности; что хотя Василий Иванович смолоду не гнушался, да не гнушается и теперь, земными радостями и утехами, в сущности, он самый настоящий христианский подвижник.

На день 70-летия Станиславского и 50-летия его творческой деятельности (14 января 1933 г.) Качалов откликнулся в печати стихотворением в прозе. Я пересказал Маргарите Николаевне то место, где Качалов цитирует «Облако в штанах» Маяковского, относя его слова к Станиславскому:

У меня в душе ни одного седого волоса!

Маргарита Николаевна улыбнулась:

– Вот ведь Качалов – всегда как-то по-особенному скажет или применит слова кого-нибудь другого. И на похоронах моей матери самая оригинальная по мысли была речь Качалова. Ты читал в газетах его речь? Он говорил, что сейчас Ермолова играет, может быть, самую великую из предназначенных для нее ролей: ей пришли поклониться представители самых разных театральных течений, сегодня она всех нас сплотила.

Однажды за утренним чаем:

– Какое хамье – молодежь Художественного театра!

– Это вы о ком, Маргарита Николаевна?

– Да вот хотя бы Ливанов… Такое хамье, такое хулиганье, именно хулиганье!.. Вчера, когда ты был на лекциях, я ходила к Качаловым. И Ливанов туда явился. Не понимаю, как Качаловы могут принимать его у себя и сажать за стол – ведь он сейчас же ноги на стол!..

А спустя некоторое время, побывав в Художественном театре на «Страхе» Афиногенова:

– Ах, до чего талантлив Ливанов, до чего талантлив! Из молодых он лучше всех в «Страхе». Азиат: глаза, как у тигра, кошачьи ухватки… Его просто забыть нельзя… Должно быть, он самый талантливый из молодежи Художественного театра… Нет, вот еще Хмелев… Какой он весь подлинный в Алексее Турбине! Этот скорбный, ушедший в себя взгляд!.. Я таких белых офицеров из интеллигентных семей видела как раз в Киеве… Но где же Хмелев-то их видел?.. Вот что значит дар Божий: чего не могло уловить зрение, то подсказывает сверхчутье. А как хорош в «Днях Турбиных» Прудкин! Вот именно с таким «адъютантом его светлости», какого он играет, я была знакома в Киеве.

О Марии Федоровне Андреевой:

– Таланта там не было никакого. Она была очень красива на сцене, на редкость красива – и только.

Из молодых «художественниц» Маргарита Николаевна отличала Соколову. Она была очарована ее игрой в «Днях Турбиных» и в «Елизавете Петровне» Смолина. О «Днях Турбиных» она говорила, что, когда их смотришь, кажется, что воскресли лучшие времена Художественного театра, что в спектакле все прекрасно и что она готова лишний раз пойти на «Турбиных» хотя бы для того, чтобы послушать, как оркестр играет за сценой «Яблочко». Терпеть не могла Маргарита Николаевна Еланскую, особенно в «Грозе» и в «Горячем сердце» Островского и в «У врат царства» Гамсуна, находила ее игру фальшивой от первой до последней ноты, а, посмотрев «Воскресение», развела руками:

– Что такое с Еланской? Потрясающая, толстовская Катюша!

– Что ж ты не посмотришь» Воскресение»? – укоряла она меня. – Там плох Нехлюдов-Ершов. Ему просто повезло. Качалов часто болеет, а у Ершова – внушительная фигура, уменье держать себя на сцене. Вот он и стал дублером Качалова – и выдвинулся. Нехлюдов, он никакой, но тут нужно войти и в его положение: его заставляют изобразить то, о чем читает Качалов, да еще как читает!.. Но вообще «Воскресение» – отличный спектакль. Сцены в суде, в тюрьме… Все так ярко, правда во… Слабы революционеры, но тут уж Толстой виноват. И Еланская хороша – вот что самое

поразительное! «Воскресение» ты посмотри непременно.

В дореволюционном Художественном театре Маргарита Николаевна видела много. Ей нравились верностью художественной правде и такие спектакли, которые заметного следа в его истории не оставили: «Иван Мироныч» Чирикова, где она выделяла Лужского, исполнителя заглавной роли, и Литовцеву, игравшую его жену, и «Дети солнца» Горького, где она выделяла Качалова-Протасова и опять-таки Литовцеву в небольшой роли горничной. Зато «Юлия Цезаря» ругала на чем свет стоит:

– Постановка великолепная, а из актеров одного только Качалова можно было смотреть. Для Качалова Цезарь – это tour de force [72] . Ведь он же его играл совсем молодой, а Цезарь был у него бесконечно усталый, пресыщенный, опустошенный. Зато уж Вишневский – Марк Антоний, Константин Сергеевич – Брут (при упоминании Станиславского у Маргариты Николаевны звучала нотка почтительного сожаления) – это было такое позорище, просто позорище! Как они оба стихи читали! «Довольно стыдно мне пред гордою полячкой унижаться…»

72

Подвиг (франц.).

Я не от одной Маргариты Николаевны слышал нелестные отзывы об игре Вишневского. Полагаю, однако, что его хулители не правы. Что ни говори, дореволюционная Россия полюбила же Дядю Ваню в исполнении Вишневского Испанист Кельин, поклонник Художественного театра, в особенности – Качалова, собиравший литературу о нем, открытки, на которых Качалов был снят в жизни и в разных ролях, восхищался тем, как в «Царе Федоре» Вишневский – Борис Годунов под величественностью осанки и внешней верноподданностью царю и царице давал почувствовать напористость, наглость, с какою он шел к намеченной цели. Моя мать говорила, что его Кулыгин из «Трех сестер» – это тип, и притом очень русский. Качалов полагал, что Вишневский останется непревзойденным Кулыгиным [73] . Мне запомнилась азиатская живописность поз Татарина-Вишневского из «На дне» и та мусульманская самоуглубленность, с какой он молился в четвертом действии. О каждом, кто играл Татарина после Вишневского, можно было сказать: «Федот, да не тот». И в «Страхе» мне запомнилась острохарактерная фигура Захарова-Вишневского. И в «Мертвых душах» его полицмейстер был плутягой и пройдохой, но по-гоголевски беззлобной и какой-то даже уютной. Словом, мне думается, что истина где-то посредине и что эту «срединную» истину, пожалуй, вернее всех выразил в монографии о Художественном театре Николай Ефимович Эфрос, считавший, что героические и трагические роли, вроде Марка Антония, пушкинского Бориса Годунова или Давида Лейзера из «Анатэмы» Леонида Андреева, были Вишневскому не по плечу и что театру не следовало их ему поручать: основное дело Вишневского – такие роли, как Татарин или Кулыгин.

73

См. его письмо к С. М. Зарудину от начала января 1940 года (Театр. 1975. Кг 2).

Политические взгляды Маргариты Николаевны, в отличие от эстетических, не отличались твердостью. И тут она оказалась менее прозорливой, чем Ермолова, воспринявшая большевистскую революцию как антихристово царство жестокости и разрушения и, подобно «омскому каторжанину», сразу «на всем поставившая крест». Слабейшее место в воспоминаниях Маргариты Николаевны о матери – это ее рассуждение о революции как о возмездии за попранные права. А ведь писала она воспоминания после нескольких процессов, после коллективизации, в пору гонения на церковь, в ту пору, когда лик большевистской революции обозначился четко, когда стало яснее ясного, что, как сказал Бунин еще в 23-м году – а понял тотчас после революции, новые хозяева принесли с собой «смерть и ужас, грабеж, надругательства, убийства, голод и лютое рабство для всех поголовно, кроме самой подлой черни».

Пытаясь что-то оправдать в новом укладе, Маргарита Николаевна вступала в противоречие с жизнью и с самой собой. Она говорила, что революция была необходима хотя бы потому, что институт прислуги должен быть упразднен. Между тем сама до конца своих дней без домашней работницы почти не обходилась, и, как видим, этот институт не упразднен до сей поры, хотя после революции прошло уже более полувека. Какое там! Столь многочисленного «обслуживающего персонала», как у нынешних «руководителей партии и правительства» не было, пожалуй, ни у кого из «их величеств», не говоря уж о «высочествах».

Поделиться с друзьями: