Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1
Шрифт:
Отец Виктора Яльмаровича дожил до радостной вести об освобождении сына, но не свиделся с ним. Не свиделась и сестра. Племянница (дочь сестры) приезжала к нему из Финляндии, несколько раз посылала ему приглашение, но его так и не пустили в Финляндию ни на один день.
Виктор Яльмарович с детства не был на юге. А тут ему представилась возможность купить дачу в Гудауте. Он с наслаждением купался, загорал. Когда он осенью приехал в Москву, с ним случился удар. Оправился он сравнительно легко, только стал приволакивать ногу. Я за ним заходил (он, и получив комнату, остался на Большой Молчановке, так как нуждался в уходе), и мы с ним под руку шли на Тверской бульвар к Маргарите Николаевне – на более дальние походы он уже не решался. От Маргариты Николаевны я доводил его до дому. После второго удара у него отнялись ноги. Я навещал его, приносил свежие номера журналов. Потом узнал, что третий инсульт отнял у него дар речи. И тут уж я не мог заставить себя пойти к нему.
Наконец, летом 69-го года врач сказал, что теперь можно навестить Виктора Яльмаровича, что посетители уже не так волнуют его и расстраивают.
Хозяйка квартиры, ухаживавшая за Виктором Яльмаровичем, была почти глухонемая: она очень плохо слышала и невнятно говорила. Виктор Яльмарович прекрасно слышал, но почти ничего не мог произнести: он знаками давал ей понять, что кто-то звонит или стучит в дверь.
Когда я вошел к Виктору Яльмаровичу, он, чисто выбритый, полулежал в постели. Увидев меня, заулыбался, протянул ко мне обе руки и заплакал.
Пока я сидел у него, он держал мою руку в своей, гладил ее, порывался поцеловать и, слушая мой часовой монолог, все плакал и плакал…
Потом я еще несколько раз был у него, и один, и с моими старшей дочерью и сыном. Они выкладывали ему литературно-театральные новости, я рассказывал о моей поездке в Питер (так любил называть Виктор Яльмарович свой родной город), о том, что был на могиле Юрия Михайловича, хвалил памятник, который по заказу Виктора Яльмаровича выполнил Аникушин.
За Виктором Яльмаровичем был отличный уход. В комнате не чувствовалось запаха больного-хроника. Постельное белье у него было идеальной чистоты. К нему приходила массажистка. За ним постоянно наблюдал врач. Мне еще раньше говорила Маргарита Николаевна, да и самому нетрудно было догадаться, что бедная глухонемая влюблена в Виктора Яльмаровича. В ее уходе за ним чувствовалась не добросовестность наемницы, но забота любящего существа.
Зимой 69–70 годов Виктор Яльмарович скончался. Хозяйка пережила его ненадолго.
Я не напрасно так боялся первой встречи с больным Виктором Яльмаровичем. Видеть на его умном лице работу мысли, видеть, как он мучительно силится выразить то, что думает (он только в третью встречу мог повторить за мной каким-то загробным голосом: «Ко-ля Лю-би-мов…» – и, показав на женский портрет, висевший над его кроватью, произнести: «Сестра…»), видеть слезы, неудержимо льющиеся из глаз этого человека, которого я помнил по-северному сдержанным, по-петербургски суховатым, кипятившимся только во время споров, который только однажды плакал при мне навзрыд – когда в начале 30-х годов из Финляндии пришло письмо с известием о кончине его матери, – видеть все это и с ободряющей улыбкой произносить монолог без пауз было и впрямь нелегко.
Человек, как известно, ко всему привыкает. Последующие наши свидания уже не вызывали у меня острых приступов душевной боли. Но когда я после первой моей встречи с онемевшим Виктором Яльмаровичем шел один по проспекту Калинина, по этой так называемой «вставной челюсти» Москвы, по проспекту, который в тот вечер показался мне каким-то особенно отвратным в убогом своем американизме, я не рыдал, а выл, как воют по покойнику бабы, и грозил кулаком неизвестно кому. На меня смотрели. По всей вероятности, принимали за пьяного. Переборов себя, я вспомнил Некрасова:
Кто ж защитит тебя?Этот человек на земле уже незащитим.
Только во мне шевельнутся проклятья —И бесполезно замрут!..Москва – Переделкино – Москва, 1971–1978
В гостях
Ранняя погожая осень 1926 года. Синие и золотые дали, проносящиеся в окне вагона. Моя мать и я, застенчивый семиклассник, сходим с дачного поезда на одной из ближайших к Москве станций по Савеловской железной дороге. Нас встречают Маргарита Николаевна и Николай Васильевич. Я в первый раз в Москве – если не считать того, что в Москве я имел удовольствие родиться, но двух недель от роду был без всякого ведома моего и согласия увезен в пределы Калужской губернии, – и все мне здесь внове. Я веду строгий учет, сколько раз я проехался на трамвае, сколько – на автобусе. Впервые еду я в дачном поезде, да и
вообще-то мне редко до сих пор случалось ездить по железной дороге, а если и случалось, то не дальше, чем от Калуги до Малоярославца. Да и на даче-то я никогда прежде не был: дача – это для меня понятие отвлеченное, почти такое же, как американский небоскреб или рыцарский замок.– Татьяна Львовна ждет нас на даче, – сообщила Маргарита Николаевна.
Значит, мне предстоит первая встреча с писателем!..
Я читал рассказы и стихотворения Щепкиной-Куперник, читал ее пьесу «Барышня с фиалками», но упивался я ее переводами из Ростана. Уже слова, которыми начинается пролог к «Шантеклеру»:
…Занавес – волшебная стена… —действовали на меня завораживающе. Окруженный природой, я любил пьесы-сказки, пьесы с лесным запахом палого листа и грибной плесени, пьесы, в которых принимают участие животный и растительный мир. Вот почему я часто перечитывал «Потонувший колокол», «Синюю Птицу» и «Шантеклера». За два года до моей поездки в Москву Татьяна Львовна прислала мне переведенную ею повесть Поля и Виктора Маргерит «Жизнь открывается» с надписью, в которой было выражено пожелание, чтобы передо мной открылась жизнь светлая, радостная и плодотворная… Это была первая бандероль, адресованная лично мне, и это. был первый автограф, положивший начало моей коллекции писательских автографов. Нечего и говорить, как я им гордился, с каким священным трепетом всматривался в не очень разборчивый, весь из то крупных, то мелких штрихов, почерк Татьяны Львовны. Собираясь в Москву, я знал, что Татьяна Львовна проводит лето с Зелениными на даче Ермоловой во Владыкине, мечтал о встрече с ней, но по свойственной мне уже тогда мнительности боялся, что встреча почему-либо не состоится.
Мы приближаемся к домику, стоявшему на опушке леса. В окно с улыбкой смотрит на меня маленькая женщина, которую я бы узнал сразу, даже если б не был заранее предупрежден, что Татьяна Львовна во Владыкине. К книге рассказов Щепкиной-Куперник, которую мне подарили, был приложен ее портрет в молодости, и я узнал Татьяну Львовну по портрету – годы тогда еще мало изменили ее.
– Здравствуй, мой знакомый незнакомец! – близоруко щурясь, обращается ко мне Татьяна Львовна.
Одета она со строгим изяществом. И это замечаешь сразу. А вот на то, что она низкоросла, коротконога, что у нее крупный нос и маленькие глазки, которые прищур превращает в щелочки, не обращаешь внимания. Глаза у нее маленькие, но умные, улыбка приветливая, голос приятный, манера говорить мягкая.
«Знакомый незнакомец» полонен. Он смотрит на Татьяну Львовну во все свои по-ребячьи жадные до новых впечатлений глаза, ловит каждое ее слово.
…Целый день мы провели во Владыкине, гуляли в поле, где уже лениво кружилась, серебрясь на солнце, паутинка и нехотя ложилась на кусты, и в притихшем, думавшем свою невеселую предзимнюю думу, уже залистопадившем лесу. Моя мать не расставалась с Маргаритой Николаевной – они не видались пять лет, а я разрывался между Татьяной Львовной и Николаем Васильевичем. С ним мне было, пожалуй, даже еще интереснее, потому что он был в курсе последних литературно-театральных событий, мог рассказать мне о своих впечатлениях от недавних премьер – от «Николая I и декабристов» с Качаловым в заглавной роли, впервые после революции выступавшим в новом спектакле Художественного театра, от премьер Малого театра – пьесы Смолина «Иван Козырь и Татьяна Русских» и «Аракчеевщины» Платона, которую Николай Васильевич охарактеризовал кратко, но выразительно – «гнусь»; а Татьяна Львовна, как я скоро заметил, в ту пору жила вчерашним днем литературы, искусства и жизни.
С печальной полуулыбкой говорила она моей матери:
– Вы, Елена Михайловна, Маргарита и я – мы же с вами пережитки, милые, но пережитки.
Она спросила, кем я хочу быть.
– Писателем, – выдавил я из себя, робко покосившись на мать.
– Что ж, дело хорошее. Но только если ты действительно хочешь быть писателем, то не иди на литературный факультет. Вот тебе мой сказ. Во-первых, литературы в высших учебных заведениях сейчас нет – литература низведена до степени служанки «обществоведения». Во-вторых, если у тебя есть к этому призвание, то оно непременно даст о себе знать, а другая профессия тебе не только не помешает, не повредит, а наоборот – поможет. Она расширит твой кругозор, наделит тебя необходимым для писателя жизненным опытом, столкнет со множеством разнообразных типов. Чехов не был бы Чеховым, а Гарин – Гариным, если бы не их медицина и инженерство. У тебя есть влечение еще к чему-нибудь, помимо литературы?
Я заикнулся о химии. Меня тогда манил к себе ее таинственный и вместе с тем строго расчисленный мир, мир ее фантасмагорических красок и едких запахов; мой мальчишеский слух радовала звуковая экзотика ее формул и названий, и я даже, преодолевая медвежью свою неуклюжесть, рискуя перебить пробирки и колбы, ассистировал во время опытов Георгию Авксентьевичу.
– Валяй, химиком будь, – подхватила Татьяна Львовна. – Только не учись быть писателем. Тем более что этому все равно выучиться нельзя.