Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
Шрифт:

7 января 1952 года я писал матери в Калугу уже на волю:

Сегодня получил твое письмо… Невольно вспомнилось, как именно в этот день я получил от тебя письмо в 43-м году» и почувствовал, что умирать мне еще рано.

Переписка у нас с матерью установилась более или менее постоянная. Продуктов и вещевых посылок не принимали. Деньги я высылал ежемесячно. (Кажется, разрешалось посылать не более пятидесяти рублей.) Тяжко было писать с оглядкой на двойную цензуру – военную и лагерную. Тяжко было получать треугольнички с обратным адресом: п/я ЛВТ 215/22. Но то были жалившие мелочи. Я боялся, что мать умрет в лагере от истощения.

Ранней весной 44-го года по совету адвоката Николая Адриановича Сильверсвана, с которым я познакомился у Маргариты Николаевны и который после войны был арестован и погиб в концлагере, я начал хлопоты по пересмотру дела моей матери.

На взгляд Николая Адриановича, в связи с нашими успехами на фронте моя мать могла рассчитывать на благоприятный исход дела.

Я послал ей в Тайшет несколько чистых листов бумаги с просьбой поставить свою подпись внизу. К моему удивлению, лагерное начальство пропустило эти листы с подписью. На полученных обратно листах я напечатал несколько экземпляров продиктованного мне Сильверсваном прошения от имени матери на имя Калинина о пересмотре ее дела. Мотивировалось прошение, прежде всего, тем, что единственный ее обвинитель свел с ней личные счеты, во-вторых, тем, что во время оккупации она штатной должности не занимала, что ее отношения с немцами сводились к просьбам за русских людей и, наконец, тем, что за плечами у нее 40 лет беспорочной службы. С этим прошением я пошел в приемную Калинина. Принял у меня прошение косоглазый тип, явно «оттуда», с такой кислой миной, что я сказал себе: «Прошение дальше секретариата не дойдет, и это еще в лучшем случае».

Всякая радость нечаянна…

Летом 44-го года получаю от матери телеграмму из Тайшета:

Еду на пересуждение.

След моей матери затерялся вновь. Четвертого мая 1946 года мать писала мне:

Последнее мое письмо тебе я написала 21-го июня 1944 г., а 23/VI я покинула Тайшет по вызову в Тулу. Дорогой тяжело заболела малярией, в Свердловске меня положили в больницу. Слегка оправившись, я поехала в Тулу, но вновь заболела, настолько серьезно, что в больнице тульской пролежала 3 месяца. Из Тайшета я послала тебе телеграмму, в которой сообщала, что уезжаю, и просила не писать мне и не посылать книги и деньги до сообщения нового адреса. Из Тулы меня перевели в Калужскую область и в калужской тюрьме я пробыла с 15/Х-44 г. до 21/IV-46-ro года. Как я переживала невозможность узнать о здоровье твоем и твоей семьи – ты можешь себе представить.

Мать впоследствии говорила мне» что в Туле к ней отнеслись благожелательно, но, на ее несчастье, Калугу снова сделали областным центром, и дело матери передали туда. В Калуге следователь попался злобный. В 42-м году безжалостность приговора была объяснима: неподалеку идут бои, исход войны неясен, арестованных уйма, разбираться некогда. И все-таки трибунал войск НКВД понял, что моя мать не изменница родины. И на том спасибо. А теперь времени было достаточно, обстановка в Калуге и во всей стране изменилась. Победа была видна явственно. А желание следствия опорочить мою мать усилилось. Особенно много стараний приложило к тому Перемышльское управление НКВД. Рыльце у него было в пушку. После смерти моей тетки оно присвоило все вещи, принадлежавшие и тетке и матери, раскрало книги, на которых стояло мое имя. Так, например, четырехтомник Есенина с березкой на обложке схватила себе жена начальника НКВД. «Все расхищено, предано, продано…» В случае, если б мою мать освободили, пришлось бы как-то выкручиваться.

Прозоровский в качестве свидетеля ни на следствии, ни на суде не фигурировал, – в прошении на имя Калинина Сильверсван смазал его лихо. Подобрали новых «свидетелей». Что-то вякнула квартирная хозяйка матери, которая кое-какие наши вещи подтибрила себе, в частности, сумела доказать, что теткин зеркальный шкаф принадлежит ей и стоит у квартирантов только потому, что у нее тесно. Что-то чернящее мою мать показал на следствии, не явившись однако, на суд, некто Смирнов, племянник которого – полицай – был то ли расстрелян, то ли погиб в штрафной роте, а свояченица, мать полицая, сослана в Сибирь. Главным «свидетелем» со стороны обвинения выступил перемышлянин Евстигнеев. Перед войной он сидел по какому-то уголовному делу. При немцах играл довольно видную роль. Но потом его почему-то не тронули.

15 июля 46-го года мать писала мне о нем:

Когда я совершенно изумленно, вопрошающе посмотрела на очной ставке на Евстигнеева, у него на глазах навернулись слезы, и он отвернулся к окну… На его месте я не хотела бы быть.

Получив сведения, что мать – в Калужской тюрьме и что по ее делу – очевидно, по распоряжению Калинина – вновь наряжено следствие, я пошел на квартиру к адвокату Чижову, которого мне рекомендовали как хорошего адвоката и вполне порядочного человека. (Сильверсвана к защите «политических преступников» не допускали.) Чижов

взялся защищать мою мать. Только, мол, сообщите дня за два о том, когда начнется суд, – и он выедет в Калугу. Я ходил к нему довольно часто, сообщая все, что мне удавалось узнать о ходе следствия (кого вызывали по делу матери из Перемышля и прочее), крупно платил за визиты, как врачу-светиле, заверил его, что оплачу ему и дорогу и гостиницу, а если, мол, ему удобнее остановиться в частном доме, то ему будет оказан наилучший прием у наших друзей. Предложил аванс, он отказался. Тогда я сказал, что заплачу ему любую сумму после суда. Чижов успокаивал меня: дело, мол, выигрышное/

– А этого комсомольского гада и лжеца, – однажды добавил он, имея в виду Прозоровского, – мы сумеем вывести на чистую воду.

Меня эта его терминология покоробила тогда же – почему он со мной так откровенничает? Я не запел ему в тон, но больше над этим не задумывался.

Наконец меня извещают, что суд назначен на такое-то число. Я загодя звоню Чижову днем. Он сейчас же узнает меня по голосу, но лыка не вяжет, называет меня: «Мамочка, родненький мой!..» Слышно, что жена стыдит его, требует, чтобы он прекратил разговор, что, дескать, в таком состоянии деловые переговоры не ведутся. Только много лет спустя я понял» что это была сценка, разыгранная экспромтом, чтобы отвязаться от меня. Тогда же я истолковал ее только так, что Чижов, оказывается, пьяница, что положиться на него нельзя, звонить ему еще раз бесполезно.

Мою мать робко защищала девушка-калужанка Елагина, только что вступившая на поприще адвокатуры. Показания добровольной свидетельницы со стороны защиты, учительницы, никак с немцами не связанной и с матерью моей всегда бывшей в хороших, но далеких отношениях, – они никогда не встречались домами, – Надежды Алексеевны Будилиной во внимание не приняли. Основываясь на показаниях Евстигнеева и еще одного (теперь уж не помню – кого), столь же авторитетного «свидетеля», суд, не посмотрев ни на возраст, ни на состояние здоровья, ни на огромный трудовой стаж моей матери, ни на то, что в 18-м году она спасла жизнь большевику, ни на то, что она отбыла почти половину срока, оставил прежний приговор в силе.

И все-таки моя мать дождалась выхода на свободу и прожила еще десять лет на воле прежде всего благодаря тому, что Бог избрал орудием своего милосердия Михаила Ивановича Калинина. Второй раз Калинин протянул нашей семье руку помощи.

В 21-м году осенью мать получила телеграмму из Москвы от жены ее брата: «Приезжай немедленно Коля опасно заболел». Мать поняла, что моего дядю арестовали. В Москве ей посоветовали обратиться к Калинину. Тогда Калинин принимал всех. Выслушав мою мать (она говорила потом, что по виду это простой мужичок с умными, не без хитрецы, глазами) и, видимо, поверив ей, – жизненный опыт у него был большой, – он дал драгоценные указания, как нужно действовать, и обещал помочь. В результате, как я уже упоминал, вскоре моего дядю выпустили.

Ну зачем было большевику облегчать участь царского сановника? Только затем, что Бог вложил в этого большевика чувство сострадания и чувство справедливости.

При «военном коммунизме» все лекарства отпускались по рецептам, но бесплатно, в поездах ездили по командировкам и каким-либо «удостоверениям», «унд бэсплатно», как говорится в старом еврейском анекдоте. Вследствие этой благодетельной (краткосрочной, впрочем) реформы моя мать ехала из Москвы в Калугу стоя – до тех пор, пока одноногий красноармеец не сжалился над ней и чуть не силой заставил ее сесть к нему на уцелевшую ногу. Мать привезла на себе более двух десятков вшей (к счастью, ни одной сыпнотифозной). И все-таки приехала она, полная радостной надежды. В том, что Калинин поможет, у нее не было ни малейшего сомнения. И она не ошиблась.

После до нас доходили вести о том, как много приговоров Калинин отменял или смягчал, как доставалось от него «властям на местах» за самоуправство, как много народу выпустил он из тюрем в провинции.

В ежовщину он утверждал смертные приговоры своим однопартийцам, соратникам и друзьям. Осуждать его за это мы не смеем. Автор «Мастера и Маргариты» прав: все мы Понтии Пилаты, от них же первый есмь аз. И все же Калинин продолжал благотворить до последнего дня своего пребывания на посту Председателя Верховного Совета. Недаром, когда он скончался, москвичи просили священников служить по нем панихиды, «хотя он и безбожник». Верится, что Господь внял молениям облагодетельствованных им и в селениях райских его учинил [78] .

78

О доброте Калинина см. воспоминания Александры Львовны Толстой.

Поделиться с друзьями: