Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
Шрифт:
Бабушка Наталья заботилась обо мне не как о постояльце, хотя бы и пользовавшемся особым ее расположением, а как о родном человеке.
Она терпеть не могла Морозова.
– Опять он тебя заводил до ночи! – ворчала она, когда я часов в десять вечера возвращался с прогулки. – Ему-то что! Ишь какое брюхо отрастил! Ему хорошо промяться, а ты худенький, и на голову ничего не надел – как бы не простыл.
А я был очень признателен Михаилу Михайловичу за прогулки в Поленово, в Истомино, к «пещерам Улая», по долине Таруски. Михаил Михайлович знал Тарусу, как свое поместье, и показывал мне самые красивые места.
Без всякой моей просьбы бабушка Наталья покупала мне теплые чулки: а то ну-ка промочу ноги, когда в распутицу буду шлепать от Тарусской.
Мы с ней сразу же уговорились, что она будет нам готовить, и готовила она превкусно, как заправская повариха, но решительно потребовала одного – чтобы моя жена раз в неделю
– А то мне все будет метиться: ну-ка вы подумаете, будто бабка Наталья присчитывает.
Многие из причисляемых по формальным признакам к интеллигенции и мнящих себя интеллигентами могли бы призанять у бабушки Натальи такта. Она ни о чем меня не расспрашивала, не лезла в мои семейные дела, не допытывалась, почему я прописался постоянно у нее, а не у жены. Первое время, когда я у нее работал, она, сидя у себя на кухоньке, заводила со мной разговор. Я ни разу не оборвал ее. Я был только несловоохотлив и немногословен в репликах и ответах, отделывался преимущественно междометиями. Немного погодя бабушка перестала отвлекать меня от работы. Но она мне призналась:
– По первости мне было невдомек, что я своими разговорами тебе мешаю. А ты постеснялся сказать. Потом уж я сама поняла…
Когда я прощался с Тарусой, долгожданную радость переселения в Москву омрачало мне расставание с бабушкой Натальей. Я надеялся, что с Надеждой Александровной и Софьей Владимировной буду встречаться в Москве – они часто туда наезжали. Но что тарусский период моей жизни ушел безвозвратно и что я, по всей вероятности, больше не увижу бабушку Наталью, это я предощущал. И, шагая по улице Шмидта к пристани, я все оглядывался на бабушку, пригорюнившуюся у калитки, и махал ей рукой…
Из Тарусы протянулась у меня ниточка к еще одной встрече. Судьба не пожелала завязать на ней узел. Но упомянуть о ниточке, пожалуй, все-таки стоит.
Летом 39-го года Надежда Александровна дала мне почитать тогда еще не опубликованные воспоминания писательницы Натальи Васильевны Крандиевской, бывшей жены Алексея Николаевича Толстого. Воспоминания мне понравились. Они были написаны не дилетантским, а профессиональным почерком. Настоящий писатель, хотя бы и не большой, виден сразу: в одном каком-нибудь эпитете, который уже не отлепишь от определяемого, в необычной и оттого приобретающей особую выразительность расстановке слов.
Я отдал рукопись Надежде Александровне и высказал свое мнение. Вскоре Надежда Александровна передала мне просьбу сестры Натальи Васильевны, скульптора Надежды Васильевны Крандиевской-Файдыш, у которой в Тарусе была своя дача: не могу ли я написать несколько слов Наталье Васильевне? Ей живется одиноко и горестно – ее разрыв с мужем произошел незадолго до моего знакомства с ее воспоминаниями, доброе слово ее поддержит. Я охотно согласился и отнес письмо Надежде Васильевне.
Летом 40-го года Надежда Александровна дала мне почитать новые главы воспоминаний Крандиевской и сказала, что у ее сестры та же просьба ко мне, что и в прошлом году. От чтения новых глав я вынес точно такое же впечатление, как и от предыдущих, и написал автору еще одно письмо.
В тех главах, какие я читал в Тарусе, Крандиевская вспоминает о своей встрече с Буниным, которому она приносила на суд ранние свои стихотворения, о лете, проведенном с Алексеем Толстым в эмиграции, в Камб, где Толстой заканчивал «Сестер», о встрече в Берлине с Горьким, Есениным и Айседорой Дункан.
Черты из берлинской жизни Есенина и Дункан, сжато, с печальным юмором воссозданные Крандиевской, подтверждают верность наблюдений Горького, которыми он поделился с читателем в своих воспоминаниях «Сергей Есенин» – самых проницательных из всего, что создал Горький-мемуарист: «Эта знаменитая женщина… являлась олицетворением всего, что ему (Есенину. – Я. Л.) было не нужно», «…можно было подумать, что он смотрит на свою подругу как на кошмар, который уже привычен, не пугает, но все-таки давит». После того, как Есенин прочел стихи, Горькому еще яснее стала ненужность «Дункан с ее пляской, ненужность скучнейшего бранденбургского города Берлина, ненужность всего, что окружало… законченно русского поэта».
В 40-м году я получил в Тарусе письмо от Крандиевской:
Спасибо Вам, многоуважаемый Николай Михайлович, за письма. Для меня они полны такого значения, о каком Вы вряд ли догадываетесь. Я пишу в одиночестве и часто мне не хватает радости собеседования, необходимой в работе, ибо без нее, в пустом пространстве теряешь ориентацию.
И вот Ваши письма. Они приходят удивительно вовремя, как раз в периоды сомнений и неуверенности (всегда в канун Натальиного дня) и всегда наполняют меня бодростью и желанием работать дальше. Спасибо.
Книга – будет. Не знаю – когда, вероятно не скоро. Впереди – главное и самое трудное:
история 2-х романов моей жизни, история поучительная. Нужно большое беспристрастие, нужен «взгляд сверху», а для этого нужно время.Пока что я задумала издать сборник стихов (ведь я лишу их давно), а книга Ахматовой, вышедшая вновь после многолетнего перерыва, побуждает меня собрать стихи из трех старых книг в новые, еще ненапечатанные – в одну книгу.
Я хотела бы показать Вам свои стихи и вообще хотела бы повидаться и поговорить с Вами. Многое из высказанного Вами мне родственно и созвучно, это редко бывает.
Возможно, что мне удастся побывать в Москве, у сестры, – я надеюсь встретиться с Вами.
Сердечный привет.
Наталья Толстая.
8 сентября 1940 г.
Ленинград
Наша встреча с Натальей Васильевной произошла в начале июня 41-го года в Москве, в квартире у ее сестры. Продолжалась она часов шесть. Наталья Васильевна рассказывала о своих впечатлениях от Федора Сологуба, от Есенина, которого она любила и как поэта и как человека, читала главу о своем детстве.
Вскоре после нашей встречи грянула война и отшибла мне память почти на все, что совершалось со мной, что я видел и слышал в пору предгрозья.
Сюжеты устных новелл Крандиевской исчезли из моей памяти. Удержалось в ней уменье рассказчицы подмечать в человеке что-нибудь очень существенное, рассмотреть его под таким углом, под каким до нее никто не рассматривал. И еще осталось у меня от рассказов Крандиевской ощущение спертого воздуха роскошных пиров перед чумой, того самого воздуха, каким на меня несколько лет спустя повеяло от «Поэмы без героя», где почти каждая строка пропитана запахом тлетворного цветенья и где схвачено все характерное для допировывавших последние пиры и предугаданное Достоевским в образе Lise из «Братьев Карамазовых»: попрание дедовских и отцовских святынь и заветов, отречение от своего рода-племени, похвальба тем, что они не помнят родства, и боязнь взглянуть на себя со стороны.
Когда я читал поэму Ахматовой, ощущение от нее сливалось с давним ощущением от повествования Крандиевской:
Были святки кострами согреты.И валились с мостов кареты,И весь траурный город плылПо неведомому назначенью»По Неве или против теченья, —Только прочь от своих могил.На Галерной чернела арка,В Летнем тонко пела флюгарка,И серебряный месяц яркоНад серебряным веком стыл.Оттого, что по всем дорогам,Оттого, что ко всем порогамПриближалась медленно тень»Ветер рвал со стены афиши.Дым плясал вприсядку на крышеИ кладбищем пахла сирень.И всегда в духоте морозной,Предвоенной, блудной и грозной,Жил какой-то будущий гул,Но тогда он был слышен глуше,Он почти не тревожил душиИ в сугробах невских тонул.Словно в зеркале страшной ночи,И беснуется и не хочетУзнавать себя человек»А по набережной легендарнойПриближался не календарный,Настоящий Двадцатый Век.Столько вложить в такой короткий строй строк, столько изобразить в них, столько навеять ими мог только гениальный поэт, в какого и выросла в многолетнем своем затворе Ахматова.
Зимой 43–44 гг. Крандиевская, выдержав ленинградскую блокаду, приехала надолго в Москву. Бывала у меня, читала свои новые стихи. В них не было одического патриотизма. Они брали за сердце интимной непосредственностью. Это был дневник самой обыкновенной женщины, пережившей голод, холод, бомбежку, артиллерийский обстрел, смерть друзей и знакомых, и все перенесшей с нерассуждающей покорностью: значит» так надо…
Устные ее рассказы, как и стихи, не били на эффект. Она добавила сочный мазок к портрету Веры Инбер. Супруг Инбер, врач, ведал военным госпиталем. Вера Инбер, с которой Крандиевская была в милых отношениях еще до революции, вовсю спекулировала продуктами, предназначавшимися для лежавших в госпитале. У Крандиевской она выменяла драгоценность на кус очен сливочного масла, пропахший бензином.
Я был в Союзе писателей на творческом вечере Крандиевской. Читала она с большим успехом свои «блокадные» стихи. Какие-то ее знакомые крикнули: