Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Незримый рой. Заметки и очерки об отечественной литературе
Шрифт:

Удельный вес современного фольклора велик здесь чрезвычайно. Отчего эти беспризорные речения придают литературе привкус достоверности, я сказать не берусь, но только это так. Советское народное творчество просвечивает сквозь многие строки Лосева. Соображения благопристойности делают для критика затруднительным прилюдный подробный разбор некоторых речевых прототипов лосевской лирики, поскольку среди них – даже надписи в общественных туалетах, но внимательному читателю с советским прошлым придет на память и детсадовское детство, и пионерское отрочество, и армейская или студенческая юность. И вся эта разношерстная, подчас скоромная лексика интонируется автором по-своему, звучит очень на лосевский лад.

Для пишущего обретение своей интонации, собственного голоса – событие, равносильное

освобождению: теперь он волен говорить о чем заблагорассудится. Уже не преходящая тема будет делать произведение значительным, не прилежное следование литературному канону современной поэту поры, а одно только “личное присутствие” автора, то есть произнесение им чего бы то ни было.

В литературе появляется поэтическая личность, и литература незамедлительно дает утвердительный ответ на наш главный, требовательный и тревожный, вопрос: “Есть здесь кто живой?”

Поэзия умеет вбирать в легкие израсходованную речь и выдыхать ее, оживив, обогатив кислородом. Оправдав и воскресив утилизированный было язык, а значит, и то, что за ним стоит. И читателю уже неважно, в первосортную эпоху трудился поэт или во второсортную, – всюду жизнь, жизнь как-никак. А раз так – поэты реабилитируют свое время и его обитателей. Вот и Лев Лосев, получается, замолвил слово за довольно посредственные времена.

Надо иметь подлинное дарование, чтобы в кухонном многоглаголании и зубоскальстве – в сотрясении воздуха – различить лирическую ноту, которую – теперь она и нам слышна – мы уже не забудем.

Сама камерность лосевского писательства – вызов русской литературе, знаменитой громадьем своих намерений, издевательство над школьной темой “О назначении поэта”. Он, Лосев, и есть заклейменный Лениным “пописывающий писатель”. Но, как это ни парадоксально, лучший из известных мне образец гражданской лирики за последнее время принадлежит перу Льва Лосева. В том числе и потому, что написаны стихи не трибуном-профессионалом в сознании собственного долга и общественной значимости, а частным лицом, дилетантом. Вообще, к слову сказать, я убежден, что психический дилетантизм – хорошее противоядие от нарочитости и всякого рода вкусовых издержек узкой специализации – и залог внутренней свободы. Привожу помянутое стихотворение полностью:

“Извини, что украла”, – говорю я воровке; “Обязуюсь не говорить о веревке”, — говорю палачу. Вот, подванивая, низколобая проблядь Канта мне комментирует и Нагорную проповедь. Я молчу. Чтоб взамен этой ржави, полей в клопоморе вновь бы Волга катилась в Каспийское море, вновь бы лошади ели овес, чтоб над родиной облако славы лучилось, чтоб хоть что-нибудь вышло бы, получилось. А язык не отсохнет авось. 1987

Читатели Лосева становятся свидетелями замечательного и многозначительного превращения: стихи на случай, обаятельные пустяки, филологические дурачества на наших глазах выплескиваются за переплет альбома и впадают в течение отечественной поэзии, отчего она только выигрывает. Еще Честертон заметил, что множество начинаний, замышлявшихся на века, забывалось до обидного скоро, а затеянному от нечего делать, смеха ради случалось пережить поколение – и не одно.

От родительского жанра – альбома – стих поэта унаследовал щегольство, склонность к словесной эквилибристике, делающей лирику Лосева, помимо всего прочего, наглядной энциклопедией русской версификации.

Эмиграция, может статься, вопреки советскому предрассудку помогает слогу быть в форме. Чужбина прививает бережность к родному языку – ведь он под угрозой забывания – и в то же время оделяет дополнительным зрением, взглядом на родной язык как на иностранный; на живой как на мертвый. Бродский сказал: “Именно в эмиграции я остался тет-а-тет

с языком”. Пускает пузыри, развивается и мужает недоросль-язык, конечно, дома, но лоск и вышколенность, случается, приобретает “в людях”, за границей.

Творчество Льва Лосева имеет непосредственное отношение к старинной смеховой традиции. А у нее в обычае проверять на прочность окруженные безоговорочным почитанием культурные авторитеты и установления. Посылать их, простите за выражение, “путем зерна”. Подлинным ценностям такое унижение идет только на пользу, участь дутых величин – незавидна.

Артистичное глумление Лосева, отсутствие у него благочестивого – с придыханием – отношения к великой литературе прошлого объясняется предельной насущностью ее содержания, а все предельно насущное стоит очистительной ереси.

В стихотворении “Джентрификация” исторический процесс предстал Лосеву безрадостным замкнутым кругом:

Как только нас тоска последняя прошьет, век девятнадцатый вернется и реку вновь впряжет, закат окно фабричное прожжет, и на щеках рабочего народца взойдет заря туберкулеза, и заскулит ошпаренный щенок, и запоют станки многоголосо, и заснует челнок, и застучат колеса.

Ответом на такой мировоззренческий мрак могут быть или отчаяние, или мрачная веселость. Лев Лосев выбрал второе. Он действительно очень веселый и мрачный писатель.

Лирика по большей части ведет речь о грустном – об одиночестве, утратах, ущербе и скоротечности жизни. Но та же лирика дает и уроки мужества, научает терпению, примиряет с жизнью. Этот парадокс верен и применительно к поэзии Льва Лосева.

Редкий и драгоценный дар: утешать, не вводя в заблуждение, ничего особенно утешительного не сообщая. “Чем же претворяется горечь в утешение?” – задался вопросом Ходасевич. И сам себе ответил: “Созерцанием творческого акта – ничем более”.

Меланхолическая наблюдательность, восприимчивость к постороннему эстетическому опыту, историко-культурное чутье исключают для Льва Лосева представление о себе как о первооткрывателе, о собственной речи – как о первозданной. Для него само собою разумеется, что пишущий складывает “чужую песню”, главное – произнести ее “как свою”.

У лирики Лосева длинная литературная предыстория, каждое его стихотворение надежно и сознательно укоренено в словесности. Вот, например:

Жизнь подносила огромные дули с наваром. Вот ты доехал до Ultima Thule cо своим самоваром. Щепочки, точечки, все торопливое (взятое в скобку) — все, выясняется, здесь пригодится на топливо или растопку. Сизо-прозрачный, приятный, отеческий вьется. Льется горячее, очень горячее льется.

Прекрасные стихи, обычное лосевское хитросплетение: всего-то три четверостишия – но здесь и античность, и русская поговорка, и каламбур, и грубая идиома, и явная отсылка к Державину, и неявная, но, на мой взгляд, ключевая – к “Самовару” Вяземского. Может быть, некоторый биографический параллелизм дружб и судеб, отстоящих друг от друга на полтора столетия, привлек внимание автора, и он понарошку, по-писательски присматривается к этой симметрии.

Панегирик менее всего предполагает педантизм и препирательство с чествуемым лицом. Хозяин – барин, Вяземский так Вяземский. В любом случае одна, самая общая, причина для подобного сближения очевидна сразу, без литературоведческих разысканий. Вспомним трогательные строки из седьмой главы “Евгения Онегина”:

Поделиться с друзьями: