Ницше и нимфы
Шрифт:
Я тычусь в какие-то щели, ощущая отчаянное и абсолютно невозможное желание затеряться. Сиреневый свет предвечернего неба чудится темным намеком: вот, сейчас, через миг, из-за угла возникнет Лу, заманит в ночь, в потерю, в гибель.
А вокруг толпа, то ли прущая вслепую, то ли подобна скоплению фигур, сброшенных с шахматного поля семейной гробницы Медичи. Да и я сам, кто — пешка или король, и кто-то извне берет меня за шиворот, чтобы переставить.
Властно не означает — уверенно. И всегда ведет к проигрышу, хотя фигура отчаянно пытается сопротивляться.
И зачем, вообще, переставляют?
Хотят защитить и спасти или снять с доски, как проигранную
Возвращаюсь в Ниццу — кузницу моего «Заратустры».
В страхе, предощущаю разлом, перелом, сброс — после него.
Это ли не резко отрезвляющий визионерский всплеск — в стиле библейских пророков?
Полная вдруг перемена мировоззрения?
После экзальтации и мессианских прозрений «Заратустры» — такое неожиданное Преображение.
Вместо горы Тавор на Святой земле, где Иисус увидел себя между Моисеем и Ильей-пророком, — мое Преображение происходит на холодных высотах Альп, быть может, между Шопенгауэром и Стендалем, или между Бизе и Берлиозом, в стихии слова и музыки, между «Заратустрой» и «По ту сторону добра и зла».
Глава девятнадцатая
Стена Небытия
В момент пробуждения наплыв непрожитой жизни отдается в ушах внезапным сильным сердцебиением.
В единственную глухую стену моей больничной палаты я упираюсь немигающим взглядом, ибо одна мысль давно не дает мне покоя. И думаю я о том, как отражается на мышлении философа постоянное пребывание, бдение и ночлег, у глухой стены Небытия, постоянное возобновление попыток найти трещину, щель в этой стене, чтобы проникнуть по ту ее сторону, не теряя надежды на возвращение?
Есть ли действительно уверенность, что, именно, за этой стеной сокрыта тайна Сотворения и Бытия, или это иллюзия, неотвратимо ведущая к потере разума и превращению потерявшего его в обитателя домов умалишенных?
И столь тонкое, неразгаданное серое вещество не толкуется ли врачами — этими ограниченными и потому самоуверенными эскулапами — слишком близко к их весьма сомнительному пониманию жизни, Судьбы и самих себя?
С одной стороны, человечество продолжает на протяжении всей своей Истории биться головой об эту стену, с другой стороны, явно ощущается общее обнищание философской мысли.
На своей шкуре, пребывая столь долго — пока единственным — в сумеречной области молчания, я уже знаю достаточно много, чего нельзя выразить языком, и на устах моих — печать.
Лишенный семьи, любимой, детей, обреченный нагим вернуться в Ничто, я, тем не менее, все более буду внедряться в разум человечества, и слава моя, казалось бы, никому не нужная — и мне, в первую очередь — будет шириться и крепнуть. Мое — даже такое малое, но настырное прикосновение к тайне Жизни, будет будоражить разум человечества до скончания века, вращающегося, подобно мельничному колесу, вхолостую, ибо, как говорят еврейские мудрецы, нет муки — нет Торы, нет законов.
Я сделал все, что мог.
В сухом остатке — осталось продолжать биться головой об эту стену, не теряя надежды. Я, вероятно, продвинулся в этом деле дальше всех, — но это — капля в океане, который своими безмерными водами поглотит меня без остатка, вернее, вместе с этим сухим остатком.
И, все же, какое это было мгновение счастья, когда я открыл целый новый материк, ощутив в себе душу странника, стоящего, как еврей, на рубеже земли Обетованной. Обширный, чудовищный, таинственный материал морали
высился передо мной неисследованной чередой столетий. Одаренный и, быть может, одурённый этой душой странника, которому судьбой назначено открывать новые земли, я стоял на рубеже открытой именно мною и только мною — земли Обетованной.Открытие это я пытался зафиксировать, работая над приложением к книге «По ту сторону добра и зла» — «Генеалогией морали», не удерживаясь от того, чтобы не щегольнуть знанием древнегреческого языка, вставляя в текст отдельные словечки: что поделаешь, профессорские ослиные уши продолжают торчать.
Честно говоря, я, вероятно, зациклился на противостоянии благородных патрициев и мира голодных и рабов.
Не давал мне покоя также печальный факт науки, разделяющей то, что не подается расчленению, как в анатомическом театре. Самое большое отвращение у меня вызывают стеклянные сосуды с частями плоти, залитыми формалином. Это выглядит научно, но равносильно святым мощам, тому, что отталкивало иудаизм от христианства, тщившегося не просто прилепиться к духу Ветхого Завета, а, перевернув его с ног на голову, пытаться этот мощный дух оседлать, подчинить духовной немощи Нового Завета.
Бич революции
В последнее время меня все чаще изводит мысль: кто же я, на самом деле?
Ведь я, желающий духом принадлежать к патрициям, аристократам, жаждущий возрождения имперского Рима, воспеваю его мощь, великолепие, волю к власти, к господству над миром, ныне пребывающим коленопреклоненным перед иудейско-апостольской уравниловкой.
Но сам плотью принадлежу к больным, а, следовательно, униженным и оскорбленным, к почти нищим, к плебсу.
Этот разрыв, эта все ширящаяся трещина мира проходит через мое сердце, как сказал любимый мой Гейне, стоявший ногами по обе стороны этой расширяющейся трещины: будучи иудеем, он принял христианство. Так, с поздним смертельным сожалением и раскаянием в предательстве, он рухнул в полынью со всей своей никому не нужной гениальностью, оплеванный презрением собственной жены — женщины красивой, но тупой — и это было последним всплеском и взблеском его жизни, уже в миг погружения в холодные глубины мертвых вод, накрывших его с головой.
Эта участь ждет и меня.
Гончая с косой, подобно псу, не торопясь, облизывается в углу не дворцовой, а больничной палаты дома умалишенных.
Масса униженных и оскорбленных сама себя взвинчивает плебейской идеей уравниловки. Французская революция это — бикфордов шнур, который тянется и тлеет сквозь время. Никто не сможет прервать эту пылающую, как неопалимая купина, пуповину, пытающуюся питать нарождающийся, чреватый гибелью миллионов мир.
Продолжаю мысль на бумаге, и странно, и страшно мне видеть, как неровная цепочка букв неким отрезком этого бикфордова шнура тянется из-под моего пера. Не должен ли, и весьма скоро, снова запылать старый пожар, гораздо более страшный дольше накопленной ненавистью?
Близится время, когда эта ненависть плебеев, сплоченных шагистикой и волей железного канцлера, столкнется с такой же плебейской ненавистью России под лозунгами, брошенными в костер опять же немецким евреем Марксом.
Я зову к Сверхчеловеку, а мир все более скатывается к нищете духа.
Если хоть каким-то достижением был Наполеон — помесь недочеловека и Сверхчеловека, то грядущий тиран может оказаться восточным деспотом, крещенным в купели, но, в примитивной гордыне своей, отменившим Бога — я-то знаю, что это значит.