Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Нигде посередине
Шрифт:

Летом Настя уехала на практику: сначала, в июне – в Мордовию, потом, буквально через два дня, сразу на Белое море. Я сидел в Москве, никуда не ездил, ждал её возвращения, чем занимался – не помню. Помню только, как бродил ночью по Ленинградскому вокзалу накануне её возвращения с Белого; поезд приходил рано утром, но спать я всё равно не мог и после полуночи поехал на вокзал, решив, что так хоть на километр, да всё же ближе к ней. Вокзал был запружен отъезжающими, ждущими утренние поезда, люди спали на лавках и на полу, на расстеленных газетах, хныкали дети, в проходах между лавками громоздились тюки и чемоданы, то и дело разносилось механическое эхо громкоговорителя, и невозможно было разобрать, что и кому он пытается сообщить. Пахло пивом, потом и табаком. Обойдя весь вокзал несколько раз, я нашёл себе место в зале ожидания у стенки на полу, втиснулся рядом с каким-то полупьяным мужиком и многодетной семьёй с востока и попытался подремать. И тут произошло озарение, знаете, как бывает, так что какая-то дверка

в мироздании приоткрывается и внезапно прозреваешь истинную сущность вещей. В полусне, подняв дремотную голову с затёкших колен, я неожиданно понял, что я совершенно счастлив и, более того, что мне вот здесь и сейчас очень хорошо и комфортно среди этих неопрятных нарядов, отёкших лиц, несвежего дыхания и мусора на полу. Я сидел рядом с сонным похрапывающим соседом, который постепенно наваливался на меня своей потной тушей и норовил положить мне свою лысеющую голову на колени, и мне хотелось его погладить по влажному лбу и обнять за плечи. Все они, сидящие и лежащие на полу и на лавках, храпящие, всхлипывающие, пускающие газы, ворочающиеся в неудобных позах, были мне родными, такими неожиданно близкими, и я неожиданно подумал, точнее, даже почувствовал – это моё, это своё, это я сам в них растворён, а они во мне, и нет меня и нет их, есть только мы, и мы ждём Настю. Я был такой же, как они все, один из них, совершенно с ними сливающийся: в потёртых джинсах и несвежей рубашке, небритый, и тоже наверняка с красными глазами, и меня, как и их, мучили те же тревоги о задерживающемся поезде, о сохранности каких-то мелких денег в моём дырявом кармане и сохранности своего места у стеночки, если я отойду покурить, о последних двух сигаретах, оставшихся до утра, и о смешной девочке с засаленной, сосульками слипшейся чёлкой, которая где-то сейчас живёт совершенно своей, отдельной и независимой жизнью и, наверное, в азарте своей весёлой полевой круговерти даже и не вспоминает о нас. И обо мне. Удивится ли она, когда меня увидит? Будет ли рада? Какие будут её первые слова? Я понимал, что тот контекст, в котором она живёт и вращается, настолько отличен от моего, сейчас, в эти последние два месяца, что мысленно готовился к тому, что мы встретимся как чужие, как люди, которых связывает прошлое, да настоящее встаёт стеной. Что я ей сейчас? Кто я ей? Нужен ли вообще?

Пока Настя была на своих практиках, я часто ездил в Звенигород, на биостанцию, к Альке и Вадюше. Мы бродили по болотам, я о чём-то советовался с ними, у меня были какие-то тревоги и сомнения, не имеющие к Насте отношения, и мы долго, подробно совещались о том, как мне жить дальше, бросать ли свой ненавистный институт или терпеть, пытаться ли сделать ещё один заход на биофак или не рисковать загреметь на срочную. В один из таких приездов, когда Вадюша нас покинул, мы долго ещё сидели с Алькой на брёвнышке в темноте, и я изливал ей свою душу, всю муть и сомнения, терзавшие меня. С Алькой мы, кстати, сдружились ещё в первой Эстонии, и она довольно быстро стала мне першим корешем, верным товарищем, дуэньей и поверенной во всех моих сердечных перипетиях. С ней всегда было очень хорошо и легко, и даже налёт лёгкого флирта, иногда проникавший в это товарищество, не мешал, а только прибавлял сердечности и открытости.

– Алька, – исповедовался я, – чего мне делать-то? У неё своя жизнь, интересная, весёлая, событийная. Практики тут и там. А у меня эта чёртова Менделавка, пропади она пропадом. Химические технологии, и единственная практика на химзаводе после третьего курса. У неё свои друзья, своя компания хороших, приятных людей со сходными интересами. А у меня круг общения – только бы нажраться, потрахаться и бабла срубить. У неё есть Босс, который её любит, а я Боссу – ну что есть, что нет, отрезанный ломоть. Она мне письма пишет, несколько штук за месяц прислала, там про практику много и парни какие-то фигурируют, Лёша какой-то, Фёдор. Зачем она мне про этого загадочного Фёдора написала? Кто он такой? («Это хорошо, что пишет, – вставляла Алька, – было бы о чём писать, не писала бы».)

– А вообще, – продолжал я, – я даже и не знаю, кто я ей и какое место я в её мире занимаю. Она-то про меня всё прекрасно знает, а я про неё – ни-че-го. Может, она просто жалеет меня, обидеть не хочет и оттого и терпит? Может, пропади я завтра из её жизни, и она ещё и с облегчением вздохнёт, а может, и вообще не заметит перемены в своём состоянии? Может, так и сделать? Отпустить её с миром к её Фёдору, её друзьям и подругам, к Боссу, не мучать её больше своим присутствием? Я ж им чужой всем. Так, я думаю, ей будет лучше, а я как-нибудь переживу. А вот, послушай, пока я так думаю, она входит в комнату и улыбается мне своей улыбкой с ямочками, и у меня всё в глазах темнеет, честное слово, и я понимаю – нет, не переживу я без этой улыбки, не могу я без неё. Так что мне делать то, оставить её в покое, уйти по-джентльменски, как ты думаешь?

– Нет, – говорила мудрая Алька, гладя меня по буйной головушке, – уходить не надо. Просто делай так, чтобы она почаще улыбалась.

А встретились мы, кстати, как-то просто так, между делом, привет – привет. Метро уже открыто? Да, шесть часов уже. И так далее. Как и полагается взрослым, сдержанным людям, чего на перроне спектакль устраивать. Тем более на глазах у Фёдора.

Второй курс

шёл своим чередом, на ощупь, как в густом тумане. Я всё чаще оставался ночевать у неё на кухне, и она ко мне часто приходила по ночам, и мы лежали рядом, облокотившись на руки, и опять о чём-то говорили, на ухо, чтобы не разбудить маму, спавшую в проходной комнате без двери. Мама же её, человек мудрый и тактичный, довольно скоро подарила мне махровые тапочки, поставила в ванной комнате новую зубную щётку в стаканчик рядом с Настиной и даже купила для меня пакет одноразовых бритв, тем самым зафиксировав и узаконив этот кухонный статус-кво. Через какое-то время для меня сделали и копию ключа от квартиры, чтобы я мог приходить и чувствовать себя как дома, дожидаясь хозяев. Уходя, я писал какие-то смешные и откровенные слова губной помадой на зеркале в прихожей (не помню, чья была помада, боюсь, что её мамы), и меня как-то не особенно беспокоило то, что первой домой может прийти и прочесть именно мама, а не Настя. В конце концов, думалось мне, статус наших отношений, кажется, понятен и так всем вокруг. Всем вокруг, кроме меня самого.

И, как странно, единого слова бывает достаточно, чтобы все сомнения и страхи разрешить, но как долго мы часто ждём и ищем этого слова! И, вообще, зачем и ждать его, когда всё и так ясно, и было показано неоднократно и делом, и жестом, и взглядом? Но нет же, необходимо, совершенно необходимо, чтобы нужные слова были сказаны, произнесены вслух, а потом повторены много, много, много раз, и повторялись часто, и много лет кряду, как утешение, и заверение, и клятва, и напоминание – о нас самих же, только таких маленьких и бестолковых в выражениях своих чувств. И, вместе с тем, таких искренних…

А лучше всего запомнилась какая-то ерунда: бабушкин испуг и негодование по этому поводу. Мы говорили по телефону, как делали каждый день, когда не могли видеться. Я был у себя дома на набережной, она – у себя. Курс был второй, но какой месяц или даже сезон был за окном – не помню, и о чём был разговор – тоже, конечно, не помню, но в любом случае он заканчивался, и я уже собирался вешать трубку, и на прощанье, как обычно, уже почти что автоматически напомнил ей о самом главном.

– Эй. Я люблю тебя. Ты помнишь?

В трубке повисло долгое молчание, и я уже подумал, что нас разъединило. Потом как из тумана выплыл её голос и тихо, но решительно сказал:

– И я тебя люблю. Пока.

И раздались гудки.

Как мало нужно человеку. Такое ощущение внезапно обрушившегося, неожиданного, совершенного, круглого как шар, счастья я помню только однажды до этого момента – когда по телефону позвонил Босс и сказал, что меня приняли в биокласс. Разгром и разнос комнаты в клочки и щепки прервала только бабушка, через несколько минут вошедшая, как всегда, без стука. Я в этот момент, кажется, прыгал на старом диване, выкрикивал какие-то индейские кличи, пинал стену, бил диванные подушки кулаками и швырялся ими через комнату.

– Ты чокнулся, – сказала бабушка. – Совсем спятил. Ты чего в стену колотишь? У меня телевизор мигает, ты мне его сломаешь своими плясками. Прекрати сию секунду, дай мне смотреть, там Сахаров выступает, а мне ничего не слышно. Слышишь? Эй! Слезай с дивана на пол!

Я спрыгнул, схватил её за плечи и попытался сделать несколько танцевальных па, но идея вальсировать с сумасшедшим ей по вкусу не пришлась; она сердито отпихнула мои руки и пошла к двери, продолжая выражать своё возмущение и оттолкнув по дороге ногой валявшуюся в дверях подушку.

– И чего разбесился-то так? – продолжала она уже из коридора. – Пятёрку, что ли, получил?

– Ага! – вопил я ей в спину. – Во-о-от такую вот пятёрищу! Ты не поверишь! По самому главному проекту!

– Ну-ну, – отвечала та, уже закрывая за собой дверь в свою комнату. – Небось первая твоя пятёрка за два года. Балбес.

Ага. Первая. Ты даже не представляешь, до чего первая.

И я опять запустил подушкой в стену. С грохотом упала картина в рамке, телевизор за стеной замолчал, и в коридоре снова послышались шаркающие шаги.

9

На этом счастливом моменте можно было бы поставить точку и пустить по экрану титры. В том, что Настя не лукавит, я не сомневался ни на секунду – не в её это привычках. И то, что слову её можно верить, я тоже уже хорошо знал: если сказала, то уже не отступится. Впрочем, хоть отступаться она и не собиралась, но и замуж не рвалась. Я за эти два года язык отбил напоминать ей о своей решимости затащить её таки под венец; она же как-то отнекивалась, ссылаясь на наш юный возраст (той осенью на втором курсе ей только стукнуло восемнадцать) и отсутствие жилищных условий. И действительно, у меня в двухкомнатной квартире жили бабушка, мама с мужем и маленькая Машка, так что там нам бы пришлось жить только что разве на антресолях. Бабушка жила в отдельной комнате; вторая же комната была разгорожена фанерной стенкой, так что получилось как бы две, но одна была, по сути, маленькой проходной каморкой без окон. В этой каморке стоял секретер, шкаф и моя кровать, застеленная листом толстой фанеры, – я со школьных лет, когда ещё мечтал стать альпинистом, занимался умерщвлением плоти и приучился спать на голой доске, покрытой только тонкой простынкой, и без подушки. У Насти вроде бы была своя отдельная комната в смежной двушке, но и тут неожиданно возникли, казалось бы, непреодолимые обстоятельства.

Поделиться с друзьями: