Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Николай Гумилев: жизнь расстрелянного поэта
Шрифт:

В разработке плана занятий курсов принял участие тогда могущественный народный комиссар просвещения А. В. Луначарский. 3 ноября наконец было утверждено Положение об Институте, как о высшем учебном заведении. Состоялось торжественное открытие Института живого слова, созданного при Театральном отделе Народного комиссариата просвещения, в котором принял участие и Н. С. Гумилёв. На открытии выступил В. Н. Володарский, который провозгласил: «…живое слово как элемент воздействия, несомненно, сильнее, чем слово, которое пропечатано черным по белому и которое недаром называлось словом мертвым…» В Институт было принято более четырехсот человек.

20 ноября официально в институте началось чтение лекций. Лектор Гумилёв к этому дню представил его руководству программу курса по теории поэзии. Она интересна тем, что раскрывает взгляд поэта на перспективу развития современной поэзии. Гумилёв собирался готовить профессионалов без скидок на жесткие времена. Конечно, такой курс был рассчитан не на безграмотных стихотворцев, появившихся в мутной пене безвластия. Что же включал в себя Гумилёвский курс лекций по теории поэзии? «1. Четыре момента в поэтическом произведении: эйдолология, композиция, стилистика, ритмика, их взаимодействия, границы исследования. 2. Эйдолология: творец и творимое, аполлинизм и дионисианство, закон троичности и четверичности, четыре темперамента и двенадцать богов каждой религии, разделение поэзии по числу лиц предложения, время и пространство и борьба с ними, возможность поэтической машины. 3. Композиция: фигурное соединение тем, закон шестиричности в эпосе, закон пятиричности в драме, строфика

европейская и восточная, движение во времени, в пространстве, в плоскости четвертого измерения и в двух измерениях. 4. Стилистика: четыре основных типа метафор, четыре шкалы: примитивная, романтическая, классическая и александрийская, их детали, удельный вес этимологических форм, удельный вес синтаксических построений, архаизмы, неологизмы, идиотизмы, варваризмы и пр. 5. Ритмика: школы восточная и западная — графика и пение, стихосложение метрическое, силлабическое, тоническое, смысловое, параллелизм и пр., восточные и западные влияния на распределение согласных и гласных, рифмы богатые, бедные, рифмоиды, ассонансы, аллитерации, начальные, внутренние, смысловые, уничтоженные, белый стих». Кроме того, Н. Гумилёв читал курс лекций по истории поэзии. Сохранился план этих лекций, составленный самим поэтом. Он состоял из десяти пунктов. «1. Друидизм: три этапа творческой энергии, творчество пресмыкающихся, первобытное творчество, друидизм как творчество религии, расцвет друидизма, возвышение военной касты и раскол друидов на поэтов и жрецов. 2. Военножреческая каста: великие и малые эпосы древности, друидические, военные, народная лирика древности, зачатки театра, чтение, монгольская поэма о лебеде, ассиро-вавилонские образцы (Гильгамеш и др.), Калевала, Риг-Веды, Ши-хинг (Китай), Эдца, кельтические эпосы (похищение белой коровы и пр.), малайские пантуши, песни дикарей, египетские поэмы, Рамаяна и др. 3. Классическая поэзия Греции и Рима, чтение. 4. Мистическая поэзия первых веков христианства (александрийство) и народная мистическая поэзия (песни русских сектантов), Сыкун-Ту и Дао (Китай), суфитская поэзия, чтение. 5. Начало буржуазной поэзии. Средневековая поэзия — эпос, лирика, театр, поэзия народная и индивидуальная, чтение. 6. Расцвет от Данте до Мильтона. 7. Угасание. Восемнадцатый век. 8. Появление нового. Девятнадцатый век. 9. Современная поэзия. 10. Возможность наметить грядущее поэзии».

Наконец все формальности были утрясены, 28 ноября Гумилёв прочел первую лекцию, после которой многие записавшиеся в семинар поэзии покинули его. Почему? Ответ в воспоминаниях очевидца, поэтессы Ирины Одоевцевой: «Зал понемногу наполняется разношерстной толпой. Состав аудитории первых лекций был совсем иной, чем впоследствии. Преобладали слушатели почтенного возраста. Какие-то дамы, какие-то бородатые интеллигенты, вперемежку с пролетариями в красных галстуках. Все они вскоре же отпали и, не получив, должно быть, в „Живом слове“ того, что искали, — перешли на другие курсы… На эстраде, выскользнув из боковой дверцы, стоял Гумилёв. Высокий, узкоплечий, в оленьей дохе с белым рисунком по подолу, колыхавшейся вокруг его длинных худых ног. Ушастая оленья шапка и пестрый африканский портфель придавали ему еще более необыкновенный вид… „Господа, — начал он гулким, уходящим в небо голосом, — я предполагаю, что большинство из вас поэты… Но я боюсь, что, прослушав мою лекцию, вы сильно поколеблетесь в этой своей уверенности. Поэзия совсем не то, что вы думаете, и то, что вы пишете и считаете стихами, вряд ли имеет к ней хоть отдаленное отношение. Поэзия такая же наука, как, скажем, математика. Не только нельзя (за редчайшим исключением гениев, которые, конечно, не в счет) стать поэтом, не изучив ее, но нельзя даже быть понимающим читателем, умеющим ценить стихи“». Это была позиция мэтра, мастера, и понятно, почему после такой вводной лекции многие покинули занятия. Гумилёв в самые трудные и голодные петербургские дни (как, например, январь 1919 года) читал лекции в институте. В вышедшей в 1919 году книге «Записки Института Живого Слова» кроме преподавателя курсов, которые вел поэт, Николай Степанович был указан в разделе «Личный состав педагогического персонала института» как проживающий по адресу: Ивановская, 20, кв. 15, куда он переехал 4 апреля 1919 года, оставив квартиру Сергея Маковского. В это время с Николаем Степановичем жил и семилетний сын Лев, а 14 апреля у поэта родилась дочь. Жена брата поэта А. А. Гумилёва вспоминала: «…Когда маленькая Леночка родилась на свет Божий, доктор, взяв младенца на руки, передал его Коле со словами: „Вот ваша мечта“». Гумилёв любил своих детей и посвящал им поэмы. Если сыну Льву он написал поэму «Мик», то дочери он посвящает поэму «Два сна». Судьба Елены Николаевны Гумилёвой была такой же трагической, как и ее отца. Она умерла 25 июня 1942 года в блокадном Ленинграде, не оставив потомства.

В это время Гумилёв занимается творческой молодежью. Высокие требования Николай Степанович предъявлял не только к себе, но и к начинающим поэтам в кружке «Арион». Во вступительном слове к поэтическому сборнику этого кружка поэт писал: «Как огонь, сколько его ни прижимай железной доской, всегда будет стремиться вверх и ни одной складки не останется на его языке, так и поэзия, несмотря ни на что, продолжает начатое и только из него создает новое. Я уверен, что Пушкин слово „прежние“ употребил именно в этом смысле. Но поэзия одно, а стихи, увы, часто другое. И чем яснее поэт осознает себя как политический деятель, тем темнее для него законы его „святого ремесла“. „Политическая песня — скверная песня“, — говорил Гёте, и многие книги последнего времени доказали эту мысль». Это было довольно смелое выступление, если не рискованное. Призывать петь старые песни и не забывать традиции в эпоху, когда волна требующих «скинуть Пушкина с корабля современности» топила классику и современную небольшевистскую литературу, было безумием с точки зрения обывателя. Но Гумилёв хотел сразу дать понять молодежи: либо служите Аполлону, либо погибнете в тенетах политического словоблудия. 25 октября свежеотпечатанный сборник был вручен поэту с надписью Всеволода Рождественского: «Николаю Степановичу Гумилёву благодарный „Арион“. 25 окт. 1918 г. СПб.». В четвертом номере «Жизни искусства» за тот же год Гумилёв опубликовал рецензию на книгу молодых поэтов. Это последняя (или одна из последних) известная критическая заметка поэта.

Я бы не назвал 1918 год (особенно время после возвращения из Парижа) плодотворным в жизни поэта. Ахматова, уже не жившая с Гумилёвым, утверждала первому биографу Николая Степановича П. Лукницкому: «…18 год был особенно плодотворным для Николая Степановича…» На самом деле наоборот. Он почти не пишет оригинальных стихотворений, целиком погружается в преподавание, переиздает свои книги. В издательстве Н. Н. Михайлова «Прометей» появляются «Жемчуга» и «Романтические цветы», отдельным изданием выходит персидская пьеса-сказка «Дитя Аллаха». Поэт вынужден заниматься переводами, так как за них платили хоть какие-то деньги и он мог кормить семью. Для издательства «Всемирная литература» мэтр заканчивает перевод французских народных песен, стихотворений М. Вольтера, Г. Лонгфелло, Р. Браунинга, Г. Гейне, Д. Байрона, П. Верлена, В. Гриф-фена, Д. Леопарди, Ж. Мореаса, Ж. Эредиа, А. Рембо, Леконта де Лиля, Р. Саути, Р. Роллана. Однако Николай Степанович написал «Поэму Начала», а также перевел поэму «О старом моряке» С. Т. Кольриджа, баллады о Робин Гуде «Посещение Робин Гудом Ноттингема» и «Робин Гуд и Гай Гизборн».

Гумилёв работает и над собственной теорией переводов. 24 ноября — сначала на совещании поэтов в «Новой жизни» и на заседании во «Всемирной литературе», потом на квартире у М. Горького — он прочитал составленную им декларацию о принципах перевода художественных произведений.

Правда, незадолго до оглашения декларации у него возникли разногласия с Корнеем Чуковским, который после заседания 11 ноября во «Всемирной литературе» записал в дневнике: «На заседании у меня жаркая схватка с Гумилёвым. Этот даровитый ремесленник вздумал составлять Правила для переводчиков. По-моему, таких правил нет. Какие в литературе правила — один переводчик сочиняет, а выходит отлично, а другой и ритм дает и все — а нет, не шевелит. Какие

же правила? А он рассердился и стал кричать. Впрочем, он занятный, и я его люблю».

О спорах Гумилёва и Блока о принципах перевода писал в своих воспоминаниях, опубликованных в третьем номере журнала «Звезда» за 1945 год, Всеволод Рождественский: «…редактируя переводы французских поэтов, главным образом, парнасцев, прежде всего <Гумилёв> следил за неуклонным соблюдением всех стилистических, чисто формальных особенностей, требуя сохранения не только точного количества строк переводимого образца, но и количества слогов в отдельной строке, не говоря уже о системе образов и характере рифмовки. Блок, который неоднократно поступался этими началами ради более точной передачи основного смысла и „общего настроения“, часто вступал с Гумилёвым в текстологические споры. И никто из них не уступал друг другу. Гумилёв упрекал Александра Александровича в излишней „модернизации“ текста, в привнесении личной манеры в произведение иной страны и эпохи; Блоку теоретические выкладки Гумилёва казались чистейшей схоластикой. Спор их длился бесконечно и возникал по всякому, порою самому малому, поводу. И чем больше разгорался он, тем яснее становилось, что речь идет о двух совершенно различных поэтических системах, о двух полярных манерах поэтического мышления».

Тем не менее Блок ценил Гумилёва-переводчика и просил его принимать участие в работе его отдела. 14 декабря он пришел вечером в гости к Николаю Степановичу и говорил о переводе поэмы Г. Гейне «Атта Тролль»; Николай Степанович подарил Блоку свою книгу «Костер» с надписью: «Дорогому Александру Александровичу Блоку в знак уважения и давней любви. Н. Гумилёв». В ответ Александр Александрович подарил Гумилёву экземпляр своей книги «Двенадцать» с надписью: «Дорогому Николаю Степановичу Гумилёву с искренним уважением и приветом Александр Блок. 12.1918».

В конце 1918 года Гумилёв принимает активное участие в литературной жизни Петербурга. 19 ноября 1918 года он присутствовал на торжественном открытии Дома искусств, где его избрали в Совет. 1 декабря поэт участвовал в торжественном открытии Дома литераторов и вошел в состав комитета, ставшего во главе этого Дома. Много времени отнимало у Николая Степановича присутствие на различных заседаниях (таких как редколлегия «Всемирной литературы»). На одном из них, в Театральном отделе Наркомпроса, поэт прочитал драму «Отравленная туника».

В 1918 году в семье Гумилёвых случилось несчастье. В Бежецке умерла племянница поэта — Мария Леонидовна Сверчкова. Вообще зима 1918/19 года была в Петербурге и холодной, и голодной. Анна Элькан, очевидица событий, вспоминала в конце жизни в эмиграции в журнале «Мосты»: «На улицах снежные курганы, ни одного фонаря, но от снега блеск почти нарядный. Беззвучность: ни скрипа саней, ни протяжных глаз автомобиля — пугает редких прохожих напоминанием об угрозах, арестах, обысках, — или неуклюжий грузовик пыхтя погружается в снежные бездны. <…> Движение во мраке вечерней улицы, — значит, близок „Дом Искусств“. <…> „Дом Искусств“, на Мойке угол Невского, вечера по пятницам, лекции, концерты. У вешалки уютная горничная Настя в белом переднике, ковры на внутренней деревянной лестнице, читальня с круглыми диванами в нишах. Для помнящих сразу зажигается фонарик, освещая темную столовую, тяжелую резную мебель, стол на сорок, а то и больше, человек, на столе остатки пайковой роскоши: жидкий постный суп в белых тарелках, крошки глинообразного хлеба и кругом стола — нескончаемые споры. Одеты все были во что попало, в какие-то вынутые из нафталина сюртуки, в военные гимнастерки последнего образца или, как художник Замирайло, в черный романтический плащ, собственноручно сшитый грубыми белыми нитками. Натертые старорежимным лакеем Ефимом полы темнели лужами от валенок, самых оригинальных, — иногда только что сшитых рукой Анны Андреевны Сомовой-Михайловой, которая мастерила эту обувь из ковров и портьер. Дым от махорочных папирос ел глаза, а неизменная трубка в углу иронически сжатого рта Евгения Замятина казалась напоминанием о культурной жизни, рассказанной чужеземцем, навестившим островитян. „Дом Искусств“, созданный по инициативе Горького, с помощью Луначарского и при содействии, по линии пайка, кабатчика дореволюционного Петербурга, г-на Родэ, приютил в качестве жильцов многих бездомных тогда писателей и деятелей искусства. Остальные, то есть весь интеллектуальный Петербург, приходили обедать по карточкам, слушать лекции, концерты, беседовать и встречать знакомых, — принимать у себя в нетопленых помещениях было невозможно. Кроме того, создались кружки, студии, велись занятия с молодежью, желавшей научиться мудрому механизму стихосложения у Гумилёва или послушать, что думает Замятин об искусстве прозаика, читал еще Лозинский и многие другие. Разговоры в „Доме Искусств“ велись тогда еще свободно, без оглядки на двери, в которые входил кто угодно, включая и представителей власти. <…> По неизменной петербургской привычке отшучивание и смелые анекдоты были формой самозащиты: всерьез говорить о происходящем значило бы бить себя в грудь, кричать, плакать, и мы, усмехаясь, передавали очередную сплетню о новой интрижке сероглазого короля — так называли Николая Степановича Гумилёва. На его холодном непроницаемом лице, похожем на дом с закрытыми ставнями, тоже маячила порой усмешка, но она поражала, как неожиданность или как вызов судьбе. Я встречала Николая Степановича почти ежедневно, и он всегда любезно со мной здоровался, но, не будучи в его окружении, я не могла разгадать смысла, видимо условного, его замечаний, слов, шуток. В большом кругу Николай Степанович производил впечатление человека, играющего в какую-то не очень умную игру. <…> Знаю, что в беседе с ним с глазу на глаз было совсем иное: его очень любили молодые поэты, посещавшие студию, думаю, что некоторые преувеличивали свои восторги перед ним и искали около него легкой славы, хотя бы отраженной. В те годы молодежь увлекалась стихами Гумилёва, он сам казался нам каким-то таинственным, овеянным горячим ветром его любимой Африки…»

Новый, 1919 год начался для поэта необычно. В январе Николай Степанович посетил с представителем новой власти Борисом Каплуном первый в городе советский крематорий. Когда не было денег на похороны, а люди умирали как мухи, большевики нашли выход: жечь трупы. Юрий Анненков, также участвовавший в этом странном мероприятии, вспоминал: «Я не забуду тот морозный день, или — вернее — те морозные сумерки 1919 года: было около 7 часов вечера. Мы сидели в обширном кабинете Каплуна, в доме бывшего Главного Штаба, на площади Зимнего дворца… Укутанная в старую шаль поверх потертой шубы, девушка грелась, сидя в кресле у камина, где пылали березовые дрова. У ее ног на плюшевой подушке отдыхал огромный полицейский пес, по-детски ласковый и гостеприимный, счастливо уцелевший в ту эпоху, когда собаки, кошки и даже крысы в Петербурге были уже почти целиком съедены населением. За бутылкой вина, извлеченной из погреба какого-то исчезнувшего крупного буржуя, Гумилёв, Каплун и я мирно беседовали об Уитмане, о Киплинге, об Эдгаре По, когда Каплун, взглянув на часы, схватил телефонную трубку и крикнул в нее: „Машину!“ Это был отличный Мерседес, извлеченный из гаража какого-то ликвидированного „крупного капиталиста“. Каплун объяснил нам, что через полчаса должен был состояться в городском морге торжественный выбор покойника для первого пробного сожжения в законченном крематории, и настоял на том, чтобы мы поехали туда вместе с ним. В огромном сарае трупы, прикрытые лохмотьями, лежали на полу, плечо к плечу, бесконечными тесными рядами. Нас ожидала там дирекция и администрация крематория. — „Выбор представляется даме“, — любезно заявил Каплун, обратившись к девушке. Девушка кинула на нас взгляд, полный ужаса, и, сделав несколько робких шагов среди трупов, указала на одного из них… — „Бедная, — шепнул мне Гумилёв, — этот вечер ей будет, наверное, долго сниться“. На груди избранника лежал кусочек грязного картона с карандашной надписью: „Иван Седякин. Соц. пол.: Нищий“. — „Итак, последний становится первым, — объявил Каплун и, обернувшись к нам, заметил с усмешкой: — в общем, довольно забавный трюк, а?“» Вот что, по сути, могла предложить гражданам России новая власть вместо театральных зрелищ — комедию человеческой смерти. Не только жизнь, но и смерть стала фарсом. Естественно, Гумилёв был шокирован таким зрелищем и на обратном пути, когда девушка неожиданно разрыдалась, он обнял ее и успокаивал: «Забудьте, забудьте, забудьте…»

Поделиться с друзьями: