Николай Васильевич Гоголь. 1829–1842. Очерк из истории русской повести и драмы
Шрифт:
Общее смятение на сцене и затем развязка: ревизора ловят у заставы, за которую его не пропустили по собственному его же предписанию. Вместе с ним вытаскивают на сцену и закутанную даму, которая в обмороке лежит у двух солдат на руках. С нее срывают покрывало, и оконфуженная и рассерженная тетушка начинает ругаться. Пустолобова уводит пристав; племянница появляется, майор Милов протягивает ей руку, и городничий доволен, что все это так хорошо кончилось и что он отделался 50-ю рублями, так как 450 были взяты у Пустолобова при обыске…
Комизм развязки совершенно не удался Квитке. Никто из действующих лиц не знает, что сказать и как отнестись к этому скандалу; все отделываются шутками или ничего не значащими возгласами. Сам городничий принимает всю развязку необычайно хладнокровно и спешит поскорее дать согласие на брак своей племянницы с майором. Лучше всех ведет себя Пустолобов, который спокойно покоряется своей участи и благодарит Бога, что не обвенчался со старой девой…
Во всяком случае, не с этой комедии списывал Гоголь своего «Ревизора».
Таков в самых общих очертаниях ход развития сюжетов в нашей комедии до Гоголя.
Несмотря на количественный рост пьес, их качественная стоимость оставалась приблизительно одна и та же. В художественном отношении ни комедии, ни драмы не возвышались над средним литературным уровнем.
Настоящей бытовой комедии мы пока еще не имели, и Гоголь был первый, который нам ее дал. В его комедиях правда жизни сочеталась с художественной правдой в искусстве. Сцена стала отражением жизни: общие типы, типы заимствованные, условности в интригах, моральная тенденция – все исчезло: художник и бытописатель стали одним лицом. Но зато ни одна из комедий Гоголя не поднялась до той высоты смелого обличения, до какой возвышались некоторые из пьес старого репертуара. Сатира Гоголя была художественна, но того глубокого общественного смысла, каким некогда была так сильна сатира Фонвизина и Грибоедова, она не имела: сравнительно с запросами своего времени она была сдержанна и осторожна.
XI
В своей «Авторской исповеди» Гоголь, вспоминая былые годы и чистосердечно рассказывая историю собственного творчества, сделал одно очень любопытное признание: «Первые мои опыты, – говорил он, – были почти все в лирическом и серьезном роде. Ни я сам, ни сотоварищи мои, упражнявшиеся также вместе со мной в сочинениях, не думали, что мне придется быть писателем комическим и сатирическим, хотя, несмотря на мой меланхолический от природы характер, на меня часто находила охота шутить и даже надоедать другим моими шутками; в самых ранних суждениях моих о людях находили уменье замечать те особенности, которые ускользают от внимания других людей, как крупные, так мелкие и смешные. Говорили, что я умею не то что передразнить, но угадать человека, то есть угадать, что он должен в таких и таких случаях сказать, с удержанием самого склада и образа его мыслей и речей». Способность, о которой здесь говорит Гоголь, была ему дана от природы и неизменно проявлялась во всех его произведениях, начиная от «Вечеров», кончая «Мертвыми душами»: всегда и везде он как художник обладал способностью перевоплощения. В каких целях он ею пользовался? Отмечая в своей «Авторской исповеди» постоянную смену настроений, которые им владели, это частое совмещение глубоко меланхолического взгляда на жизнь со способностью оттенять в этой жизни ее комические стороны, Гоголь признался, что он не мог отделаться от охоты «шутить» и «надоедать» другим этими шутками. По-видимому, он своему смеху придавал первоначально значение чисто личное – малосерьезное. На самом деле оно так и было, и мы неоднократно могли убедиться, что Гоголь шутил ради шутки и никакого особенно важного значения своим «шуткам» не приписывал. Так от души смеялся он в своих малороссийских рассказах и в петербургских повестях, ловя налету все смешное, что попадалось, иногда выдумывая это смешное, не подбирая типов и не направляя своего смеха на какую-нибудь определенную сторону жизни. В этих повестях и рассказах мы смогли подметить только однажды слабые проблески того, что называется общественной сатирой.
Но скоро во взглядах Гоголя на смешное произошла очень значительная перемена. Смех получил в его глазах значение не личное только, но общественное: Гоголь стал необычайно серьезно смотреть на него, и серьезность эта с каждым годом так возрастала, что скоро грань между смехом и слезами начала исчезать, и прежнее загадочное противоречие в настроениях разрешилось в нам всем известный и дорогой «смех сквозь слезы». Как совершилась эта перемена, в подробностях рассказать невозможно: но только эта перемена во взгляде на смешную сторону жизни стала сказываться еще в 1832 году, т. е. тогда, когда Гоголь продолжал «шутить» так, для себя, для домашнего обихода. В 1836 году, накануне первого представления «Ревизора», этот серьезный взгляд на «смешное» нашел себе уже очень ясное и точное выражение в одной статейке, которую Гоголь набросал для пушкинского «Современника». Статья называлась «Петербургские записки 1836 года», и мы с ней уже знакомы по вышеприведенной параллели между Москвой и Петербургом. Во второй части этой статьи Гоголь говорил о репертуаре наших театров в сезон 1835–1836 года. По поводу этого репертуара он и высказал несколько общих соображений, сущность которых мы и изложим [178] .
178
Взгляды Гоголя мы изложим по черновым наброскам этой статьи, так как в них они выражены более полно. Черновые наброски носят заглавие «Петербургская сцена в 1835–1836 годах». – Сочинения Н. В. Гоголя. 10-е изд. Т. VI, с. 316–326.
Гоголь жалуется, что балет и опера совершенно завладели нашей сценой. А между тем живет еще в мыслях каждого мнение, что есть высокая драма, что есть и высокая комедия – верный сколок с общества, комедия, производящая смех глубокостью своей иронии, не тот смех, который производит на нас легкие впечатления, который рождается беглой остротой, мгновенным каламбуром, не тот пошлый смех, который движет грубой толпой общества, для произведения которого нужны конвульсия, гримасы природы; но тот электрический, живительный смех, который исторгается невольно и свободно, который разносит по всем нервам освежающее наслаждение, рождается из спокойного наслаждения души и производится высоким и тонким умом. Такого смеха на нашем театре нет: мы пробавляемся французской мелодрамой и водевилями, пусть бы еще французскими, но водевилями русскими! Все это происходит оттого, что мы гоняемся либо за дешевым смехом, либо за эффектами. А между тем, нынешняя драма показала стремление вывести законы действий из нашего же общества. Чтобы заметить общие элементы нашего общества, двигающие его пружины, – для этого нужно быть великому таланту. Но наши писатели, порожденные новым стремлением, не были таланты и общих элементов не заметили, а набросились на исключения. Странность сюжета выносила их имя и делала известным. Идея создания нынешних
драм – непременно рассказать какой-либо случай, непременно странный, непременно еще никем не виданный, неслыханный… Что хуже всего, так это отсутствие национального на нашей сцене. Кого играют наши актеры? Каких-то нехристей, людей – не французов и не немцев, но Бог знает кого, каких-то взбалмошных людей – иначе и трудно назвать героев мелодрамы, не имеющих решительно никакой точно определенной страсти, а тем более видной физиономии. Не странно ли? Тогда как мы больше всего говорим теперь о естественности, нам как нарочно подносят под нос верх уродливости. Русского мы просим! Своего давайте нам! Что нам французы и весь заморский люд? Разве мало у нас нашего народа? Русских характеров! Своих характеров! Давайте нас самих. Давайте нам наших плутов, которые тихомолком употребляют во зло благо, изливаемое на нас правительством нашим, которые превратно толкуют наши законы, которые под личиной кротости под рукой делают делишки не совсем кроткие. Изобразите нам нашего честного, прямого человека, который среди несправедливостей, ему наносимых, среди потерь и трат, чинимых ему, остается непоколебим в своих положениях, без ропота на безвинное правительство и исполнен той же русской, безграничной любви к царю своему, для которого бы он и жизнь, и дом, и последнюю каплю благородной крови готов принести как назначенную жертву… Бросьте долгий взгляд во всю длину и ширину животрепещущего населения нашей раздольной (родины): сколько есть у нас добрых людей, но сколько есть и плевел, от которых житья нет добрым и за которыми не в силах следить никакой закон. На сцену их! Пусть видит их весь народ! Пусть посмеется он! О, смех великое дело! Ничего более не боится человек так, как смеха. Он не отнимает ни жизни, ни имения у виновного; но он ему силы связывает, и, боясь смеха, человек удержится от того, от чего бы не удержала его никакая сила… Благосклонно склонится око монарха к тому писателю, который, движимый чистым желанием добра, предпримет уличить низкий порок, недостойные слабости и привычки в слоях нашего общества и этим подаст от себя помощь и крылья его правдивому закону. Театр – великая школа, глубоко его назначение: он целой толпе, целой тысяче народа за одним разом читает живой полезный урок и при блеске торжественного освещения, при громе музыки показывает смешное привычек и пороков или высокотрогательное достоинств и возвышенных чувств человека. Нет! Театр не то, что сделали из него теперь. Нет! Он не должен возбудить тех тревожных и беспокойных движений души. Нет! Пусть зритель выходит из театра в счастливом расположении, помирая от смеха или обливаясь сладкими слезами, и понесший с собой какое-нибудь доброе намерение.Писатель, который отводил смеху такую карающую и наставническую роль в обществе, был, конечно, далек от всяких «шуток» и имел право обидеться, когда некоторые люди при оценке его комедий за их шутливой внешностью не поняли скрытого в них серьезного смеха.
Переходя к обзору этих комедий, мы должны прежде всего сделать большую оговорку. Всякий раз, когда речь зайдет об общественной тенденции этих комедий, надо помнить, что в представлении Гоголя эта общественная тенденция не имеет ничего общего с «либеральной». Она в его комедиях – тенденция нравственная, без всякой примеси политического элемента. Вот почему он мог позднее истолковать всего «Ревизора» чисто нравственно и мистически, как он это сделал в известной «Развязке»; вот почему он и приходил в такое страшное негодование и чувствовал себя так оскорбленным, когда его называли «либералом» или подозревали в желании сказать что-нибудь неприятное правительству.
Гоголь по своим политическим взглядам был всегда чистокровным консерватором и верноподданным. Либеральный оттенок его комедиям и его творчеству придал не он, а условия нашей общественной жизни времен императора Николая, условия, которые в 1852 году заставили само правительство признать Гоголя «опасным» писателем и попытаться «замолчать» в некотором смысле его кончину.
Помимо того, что всякое резкое обличение нравственных недостатков всегда может быть истолковано в либеральном смысле, т. е. всегда бросает известную тень на государственный порядок, при котором такие недостатки процветают, – помимо этого, в «Комедиях» и в «Мертвых душах» было, как известно, высказано довольно резкое осуждение русской бюрократической системы. И это осуждение вместе с общегуманным отношением к низшей братии и подало повод всем нашим прогрессивным партиям зачислить Гоголя в разряд если не своих сотрудников, то, во всяком случае, в число лиц, подготовлявших почву для восприятия прогрессивных идей. И это не подлежит никакому сомнению. Вопреки самому Гоголю, его придется признать одним из отцов русского либерализма или, вернее, русской прогрессивной общественной мысли, которая, покинув общенравственные точки зрения, переходила к критике существующего общественного и государственного порядка.
Разногласие между Гоголем и его читателями – и современниками, и потомками – вытекало из очень понятных причин. Гоголь для России не желал лучшего устройства государственного, чем то, при котором жил. Самодержавная власть, непоколебимая, признанная всеми, Богом установленная и над всеми властями поставленная, бесконтрольная и всемогущая в человеческих условиях; православная вера, ревнивая и под особым Божьим покровительством состоящая; дворяне – царевы первые слуги, отцы многочисленных крестьянских семей, их наставители в вере и в чувстве долга перед царем и родиной, дворяне – опекуны низшей братии, блюстители их умственного и нравственного совершенствования и экономического благосостояния; наконец, эта низшая братия, по славянской натуре своей богобоязненная, царелюбивая, добрая и смышленая, признающая, что всякая власть от Бога, и смиренно занятая своим земледельческим трудом, – вот основные положения общественного и государственного вероисповедания Гоголя, от которых он не отступал во всю жизнь и в которые верил еще с самых юных лет. Не любил он только «состояний средних» за то, что они слишком подвижны и неустойчивы. Таким образом, для большинства сил, какими приводилась в движение русская общественная и государственная жизнь, Гоголь желал от всего своего консервативного сердца сохранения существующего. Ролью одной только силы, и притом очень важной, он был недоволен, мало сказать, – он был оскорблен ею. Этой силой была бюрократия, действительно всесильная в николаевское царствование. На нее направил Гоголь свои удары сатирика и моралиста. Если не считать плутоватых типов вроде Хлестакова и Чичикова, особенно облюбованных нашим автором, типов, с которыми он обошелся, однако, очень милостиво; если оставить в стороне портреты, списанные с дворян-помещиков, портреты не лестные, но, во всяком случае, написанные без злобы и негодования, то именно чиновный мир – от губернатора и городничего до квартального – был главной мишенью наиболее сильных сатирических нападок нашего автора. Но и в этих нападках сатирик соблюдал некоторую осторожность. В комедии «Владимир 3-й степени», в этой первой попытке систематического обличения бюрократии, Гоголь решился было заговорить о столичных довольно высокопоставленных кругах, но сообразил, что это не совсем удобно, и потому в дальнейших своих сочинениях продолжал говорить лишь о чиновниках губернских и уездных.