Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Николай Васильевич Гоголь. 1829–1842. Очерк из истории русской повести и драмы
Шрифт:

Неприязненное отношение некоторой части зрителей к драматургу сказалось и в Петербурге, и в Москве на первом же представлении его комедии. Тому были свои причины.

Приведем рассказы очевидцев об этих двух знаменательных вечерах. Известный впоследствии П. В. Анненков был в Александринском театре 19 апреля и рассказывает следующее: «Уже после первого акта недоумение было написано на всех лицах (публика была избранная в полном смысле слова), словно никто не знал, как должно думать о картине, только что представленной. Недоумение это возрастало потом с каждым актом. Как будто находя успокоение в одном предположении, что дается фарс, большинство зрителей, выбитое из всех театральных ожиданий и привычек, остановилось на этом предположении с непоколебимой решимостью. Однако же, в этом фарсе были черты и явления, исполненные такой жизненной правды, что раза два, особенно в местах, наименее противоречащих тому понятию о комедии вообще, которое сложилось в большинстве зрителей, раздавался общий смех. Совсем другое произошло в четвертом акте: смех по временам еще перелетал из конца залы в другой, но это был какой-то робкий смех, тотчас же и пропадавший; аплодисментов почти совсем не было, зато напряженное внимание, судорожное, усиленное следование за всеми оттенками пьесы, иногда мертвая тишина показывали, что дело, происходившее на сцене, страстно захватывало сердца зрителей. По окончании акта прежнее недоумение уже переродилось почти во всеобщее негодование, которое довершено было пятым актом. Многие вызывали автора потом за то, что написал комедию, другие – за то, что виден талант в некоторых сценах, простая публика – за то, что смеялась, но общий голос, слышавшийся по всем сторонам избранной публики, был: „это – невозможность, клевета и фарс“» [191] .

191

Анненков П. В.

Воспоминания и критические очерки. Т. I, с. 193.

Нечто подобное случилось и на первом представлении «Ревизора» в Москве [192] . Публика была также высшего тона, и многим комедия пришлась не по вкусу. Артист Щепкин был опечален таким приемом. «Помилуй, – сказал ему в утешение один знакомый, – как можно было ее лучше принять, когда половина публики берущей, а половина – дающей?»

Один из рецензентов, бывших на первом представлении, познакомил нас с публикой, заполнявшей зал в этот вечер. Вот что он писал [193] : «Публика, посетившая первое представление „Ревизора“, была публика высшего тона, богатая, чиновная, выросшая в будуарах, для которой посещение спектакля есть одна из житейских обязанностей, не радость, не наслаждение. Эта публика стоит на той счастливой высоте жизни общественной, на которой исчезает мелочное понятие народности, где нет страстей, чувств, особенно мысли, где все сливается и исчезает в непреложном, ужасающем простолюдина исполнении приличий; эта публика не обнаруживает ни печали, ни радости, ни нужды, ни довольства не потому, чтобы их вовсе не испытывала, а потому, что это неприлично, что это вульгарно. Блестящий наряд и мертвенная холодная физиономия, разговор из общих фраз или тонких намеков на отношения личные – вот отличительная черта общества, которое „низошло“ до посещения „Ревизора“ – этой русской всероссийской пьесы, возникнувшей не из подражания, но из собственного, быть может, горького чувства автора. Этой ли публике, знающей лица, составляющие комедию, только из рассказов своего управляющего, видавшей их только в передней объятых благоговейным трепетом, ей ли принять участие в этих лицах, которые для нас, простолюдинов, составляют власть, возбуждают страх и уважение? Что значит для богатого вельможи будничная, мелочная жизнь этих чиновников? С этой-то точки глядя на собравшуюся публику, пробираясь на местечко между действительными и статскими советниками, извиняясь перед джентльменами, обладающими несколькими тысячами душ, мы невольно думали: вряд ли „Ревизор“ им понравится, вряд ли они поверят ему, вряд ли почувствуют наслаждение видеть в натуре эти лица, так для нас странные, которые вредны не потому, что сами дурно свое дело делают, а потому, что лишают надежды видеть на местах своих достойных исполнителей распоряжений, направленных к благу общему. Так и случилось. „Ревизор“ не занял, не тронул, только рассмешил слегка бывшую в театре публику, а не порадовал ее. Уже в антракте был слышен полуфранцузский шепот негодования, жалобы презрения: mauvais genre! – страшный приговор высшего общества, которым клеймит оно самый талант, если он имеет счастье ему не нравиться. Пьеса сыграна, и, осыпаемая местами аплодисманом, она не возбудила ни слова, ни звука по опущении занавеса. Так должно было быть, так и случилось!»

192

См.: Тихонравов Н. С. Первое представление «Ревизора» на московской сцене – Сочинения. Т. III, I, с. 568 и след.

193

В «Молве», издававшейся при «Телескопе» Надеждина.

Из показаний этих двух свидетелей видно, что именно состав слушателей решительно повлиял на недружелюбный прием комедии. И прием этот был совсем иной на следующих представлениях. Что пьеса не должна была понравиться «избранной» публике, воспитанной в старых литературных традициях и бесспорно задетой многими намеками комедии, – это вполне естественно. Странно, что автор не предусмотрел всего этого.

Он вернулся домой из театра в убитом и рассерженном состоянии духа. Рассказывают, что когда он в тот же вечер пришел к своему другу Прокоповичу и этот друг, желая его порадовать, вздумал поднести ему экземпляр «Ревизора», тогда только что вышедшего из печати, Гоголь швырнул экземпляр на пол, подошел к столу и, опираясь на него, проговорил задумчиво: «Господи Боже, ну если бы один, два ругали, ну и Бог с ними, а то все… все!..»

Но автор скоро стал разбираться в этом неприятном впечатлении, мало-помалу становился выше толков и пересудов и скоро поборол в себе то угнетенное состояние духа, в каком он вышел из театра после первого представления. Он стал сердиться уже не на публику, но, как мы видели, на самого себя.

На письмах его того времени эти колебания в настроении отразились достаточно ясно. «Все против меня, чиновники пожилые и почтенные кричат, что для меня нет ничего святого, когда я дерзнул так говорить о служащих людях, – писал он Щепкину, – полицейские против меня; купцы против меня; литераторы против меня. Бранят и ходят на пьесу; на четвертое представление нельзя достать билетов. Если бы не высокое заступничество государя, пьеса моя не была бы ни за что на сцене, и уже находились люди, хлопотавшие о запрещении ее. Теперь я вижу, что значит быть комическим писателем. Малейший призрак истины – и против тебя восстают, и не один человек, а целые сословия. Воображаю, что же было бы, если бы я взял что-нибудь из петербургской жизни, которая мне больше и лучше теперь знакома, нежели провинциальная. Досадно видеть против себя людей тому, который их любит между тем братскою любовью» [194] . Через месяц после представления комедии он пишет Погодину: «Писатель современный, писатель комический, писатель нравов должен подальше быть от своей родины. Пророку нет славы в отчизне. Что против меня уже решительно восстали теперь все сословия, я не смущаюсь этим, но как-то тягостно, грустно, когда видишь против себя несправедливо восстановленных своих же соотечественников, которых от души любишь, когда видишь, как ложно, в каком неверном виде ими все принимается. Частное принимать за общее, случай за правило! Что сказано верно и живо, то уже кажется пасквилем. Выведи на сцену двух-трех плутов – тысяча честных людей сердится, говорит: „Мы не плуты“. Но Бог с ними!» [195] И, покидая Россию, Гоголь писал тому же другу: «Я не сержусь на толки, не сержусь, что сердятся и отворачиваются те, которые отыскивают в моих оригиналах свои собственные черты и бранят меня, не сержусь, что бранят меня неприятели литературные, продажные таланты; но грустно мне это всеобщее невежество, движущее столицу, грустно, когда видишь, что глупейшее мнение ими же опозоренного и оплеванного писателя действует на них же самих и их же водит за нос; грустно, когда видишь, в каком еще жалком состоянии находится у нас писатель. Все против него, и нет никакой сколько-нибудь равносильной стороны за него. „Он зажигатель! Он бунтовщик!“ И кто же говорит? Это говорят мне люди государственные, люди выслужившиеся, опытные люди, которые должны бы иметь насколько-нибудь ума, чтобы понять дело в настоящем виде, люди, которые считаются образованными и которых свет, по крайней мере русский свет, называет образованными. Прискорбна мне эта невежественная раздражительность, признак глубокого, упорного невежества, разлитого на наши классы» [196] . Так ясны стали Гоголю мотивы, по которым бранили его пьесу и неизбежно должны были бранить люди определенных профессий и положений. Личное раздражение смолкло, и его гнев против непонимающих стал переходить в чувство глубокой жалости к ним, которых он так любил. Это было несколько самонадеянно, но Гоголь – как моралист, мечтавший о нравственном воздействии на людей, – имел право говорить о своей любви к людям и о «невежественной раздражительности» общества, отвергшего эту любовь.

194

Письма Н. В. Гоголя. Т. I, с. 368, 369.

195

Письма Н. В. Гоголя. Т. I, с. 370, 371.

196

Письма Н. В. Гоголя. Т. I, с. 337.

Стоили ли, однако, можно спросить, все эти толки о «Ревизоре» такого, хоть и недолгого, душевного волнения? Принимая во внимание нравственную тенденцию автора и его сентиментальный темперамент, а также и условия времени, при которых он ставил свою комедию, мы поймем, что эти пересуды должны были напугать его. Только спустя несколько лет мог он над ними посмеяться от души, как он это и сделал в своем «Театральном разъезде».

«Театральный разъезд» получил окончательную отделку лишь шесть лет спустя после представления «Ревизора»; и автор, редактируя «Разъезд», имел в виду не одного лишь «Ревизора», но и первую часть «Мертвых душ», которая тогда была уже им написана. Гоголь выступил в «Разъезде» защитником своего юмора и «смеха» и припомнил все то, что ему пришлось слышать, когда он в первый раз засмеялся по-настоящему. Вот почему, если мы хотим себе составить

понятие о всех толках, вызванных «Ревизором», нам лучше всего обратиться к «Разъезду», где они изложены по существу с подобающими ответами.

Если не считаться с такими оценками, которые выражаются словами: «Это просто черт знает что такое» или: «Это просто перевод, потому что есть что-то на французском не совсем в этом роде» или, наконец: «Да, конечно, нельзя сказать, чтобы не было того… в своем роде… Ну, конечно, кто ж против этого и стоит, чтобы опять не было, и где ж, так сказать… а впрочем…» – то, как заметил еще князь Вяземский, все обвинения против «Ревизора» можно свести к трем группам. Одни касались литературного достоинства комедии, другие – ее нравственного смысла, и, наконец, третьи – ее смысла общественно-политического. Разбирать подробно эти обвинения нет нужды; они общеизвестны и на них давно даны ответы, разоблачившие их несостоятельность. Припомним их только вкратце, чтобы указать, на какие серьезные вопросы могла навести эта смешная комедия внимательного зрителя и на какие она навела самого автора.

Из всех толков о литературных недостатках комедии самое чувствительное было обвинение в неправдоподобности, сальности и плоскости. «Сюжет невероятный, – говорили ценители, – все несообразности, ни завязки, ни действия, ни соображения никакого. Отвратительная, грязная пьеса, ни одного лица истинного, все – карикатуры. Последняя пустейшая комедийка Коцебу в сравнении с нею Монблан перед Пулковскою горою». Что оставалось отвечать на это? Гоголь и не отвечал серьезно, а только выставил напоказ все такие суждения во всей их комической наготе. Они сердили его, но не оскорбляли. Иное дело, когда оценка касалась нравственного смысла комедии. «Комедия, – говорили ценители, – есть низкий род творчества». Но автор решился спросить их: «Разве комедия, как и трагедия, не может выразить высокой мысли? Разве все до малейшей излучины души подлого и бесчестного человека не рисуют уже образ честного человека? Разве все это накопление низостей, отступление от законов и справедливости не дает уже ясно знать, чего требуют от нас закон, долг и справедливость? В руках искусного врача и холодная, и горячая вода лечит с равным успехом одни и те же болезни: в руках таланта все может служить орудием к прекрасному». «Побасенки! – говорили ценители. – Что такое литератор! пустейший человек. Это всему свету известно – ни на какое дело не годится». «Побасенки! – отвечал им оскорбленный автор. – Но мир задремал бы без таких побасенок, обмелела бы жизнь, плесенью и тиной покрылись бы души!»… «У автора нет глубоких и сильных движений сердечных, – продолжали критики. – Кто беспрестанно и вечно смеется, тот не может иметь слишком высоких чувств: он не может выронить сердечную слезу, любить кого-нибудь сильно, всей глубиной души!» Что мог автор ответить на этот упрек, брошенный ему так оскорбительно в упор? Он смиренно ответил только, что он – «глубоко добрая душа», и деликатность не позволяла ему сказать ничего больше. Но ценители не остановились на этом заподозривании писателя во враждебных чувствах к ближнему. Они хотели набросить тень и на его любовь к родине, и на его «благомыслие гражданина». Если вспомнить, какие тогда были времена и как крепки были в Гоголе его верноподданнические убеждения, то негодование Гоголя на такие намеки не требует пояснения. «Нет, это не осмеяние пороков, – говорили некоторые из зрителей, – это отвратительная насмешка над Россией – вот что. Это значит выставить в дурном виде самое правительство, потому что выставлять дурных чиновников и злоупотребления, которые бывают в разных сословиях, значит выставить самое правительство. Просто даже не следует дозволять таких представлений… Для этого человека, – подхватывали другие, – нет ничего священного; сегодня он скажет: такой-то советник не хорош, а завтра скажет, что и Бога нет. Ведь тут всего только один шаг. Говорят: „безделушка, пустяки, театральное представление“. Нет, это не простые безделушки; на это обратить нужно строгое внимание. За этакие вещи и в Сибирь посылают». «Да если бы я имел власть, – грозился один из зрителей, – у меня бы автор не пикнул. Я бы его в такое место засадил, что он бы и света Божьего не взвидел». Мы знаем, как Гоголь на такие речи (заметим, не вымышленные) ответил: он пропел целое славословие правительству. «В груди нашей, – говорил он разными словами на разные лады, – заключена какая-то тайная вера в правительство. Дай Бог, чтобы правительство всегда и везде слышало призвание свое – быть представителем Провидения на земле, и чтобы мы веровали в него, как древние веровали в рок, настигавший преступления…»

На каждое из обвинений, как видим, у нашего автора нашелся ответ. Но он подыскал его не сразу. В дни первой своей решительной стачки с публикой эти толки его оглушили, обидели и рассердили, и он не подумал о том, могут ли все эти голоса, от каких бы влиятельных лиц или общественных групп они ни исходили, назваться голосом «народа». А этот народ в широком, собирательном смысле слова, подал свой голос за автора и переполнял театр, когда игралась его комедия. Толки и пересуды остались толками и общественным мнением не стали.

Дело «Ревизора» было выиграно и в критике. Гоголь не мог пожаловаться на то, что она враждебно встретила его комедию. Конечно, ожидать справедливой оценки от людей враждебного литературного лагеря было трудно, и Сенковский, и Булгарин поспешили наговорить разных колкостей: Булгарин назвал завязку комедии пустейшей, действующих лиц какими-то куклами, «у которых автор отнял все человеческие принадлежности, кроме дара слова, употребляемого ими на пустомелье», а про все развитие действия комедии сказал, что «оно происходит, ну, точь-в-точь на Сандвичевых островах у капитана Кука». Булгарин, конечно, не признавал за «Ревизором» права на название «комедии», кричал, что настоящей комедии нельзя основать на злоупотреблениях административных, утверждал, что в России нет таких нравов, что Гоголь почерпнул свои характеры не из русского быта, а из времен преднедорослевских и из старых комедий. «„Ревизор“ – это презабавный фарс, ряд смешных карикатур… – говорил злобствующий критик. – У автора есть бесспорный талант, но только он не дисциплинирован. Гоголь не знает сцены и должен изучать драматическое искусство; он преувеличивает до невероятности смешное и порочное в характерах, у него язык слишком отзывается малороссианизмом, в русском просторечии он слаб… а главное, в пьесе масса цинизма и грязных двусмысленностей. Вообще, городок автора „Ревизора“ – не русский городок, а малороссийский, купцы не русские люди, а просто жиды; женское кокетство также не русское, да и сам городничий не мог бы взять такую волю в великороссийском городке, а потому незачем было и клеветать на Россию». «„Ревизор“, – продолжал наш ценитель, – производит неприятное впечатление, не слышишь ни одного умного слова, не видишь ни одной благородной черты сердца человеческого. Если бы зло перемешано было с добром, то после справедливого негодования сердце зрителя могло бы, по крайней мере, освежиться, а в „Ревизоре“ нет пищи ни уму, ни сердцу, нет ни мыслей, ни ощущений. Автор сделал чучелу из взяточника и колотит его дубиной. Прочие лица кривляются, а мы хохочем, потому что в самом деле смешно, хоть и уродливо» [197] .

197

Северная пчела. 1836, № 97 и 98.

Почти то же самое, что писал Булгарин, повторил и Сенковский в своем журнале «Библиотека для чтения». И он признал «Ревизора» забавным и грязным, и язык его противным чистому вкусу и формам хорошего общества. Комедия Гоголя в его глазах была также непристойным фарсом, хотя Сенковский и признавал, что в ней есть превосходные сцены. Но в «Ревизоре», говорил он, нет никакой идеи, нет нравов общества. Это простой анекдот, старый, всем известный, тысячу раз напечатанный. В анекдоте не может быть и характеров, и все действующие лица комедии – плуты и дураки, так как анекдот выдуман только на плутов и дураков и для честных людей в нем даже нет места. Нет в комедии и никакой картины русского общества. Административные злоупотребления в местах отдаленных и малопосещаемых существуют в целом мире, и нет никакой достаточной причины приписывать их одной России; из злоупотреблений никак нельзя писать комедий, потому что это не нравы народа, не характеристика общества, но преступления нескольких лиц, и они должны возбуждать не смех, а скорее негодование честных граждан… Наконец, критик был недоволен и самим ходом действия и давал Гоголю совет оживить этот пошлый анекдот какой-нибудь любовной интригой Хлестакова [198]

198

Библиотека для чтения. 1836. Т. XVI, отдел V, с. 1–44.

От всех подобных замечаний нужно было, конечно, только отмахнуться, но Гоголь, кажется, принял их к сердцу, так как подробно отвечал на них в своем «Театральном разъезде». Уязвимость ли авторского самолюбия вообще или просто нервное состояние заставило нашего автора так серьезно взглянуть на эту заведомо пристрастную болтовню, но только она ему испортила много крови, и он преувеличил ее значение. На мнение публики эта болтовня едва ли могла иметь влияние, потому что публика, несмотря на нее, восторженно аплодировала, а в журналистике обе статьи – и Булгарина, и Сенковского – не только не нашли отзвука, но встретили отпор очень дружный. Первый возвысил свой голос Андросов, редактор «Московского наблюдателя», и принял «Ревизора» под свою защиту. Он признал его настоящей комедией, ничего общего с фарсом не имеющей, признал в ней и идею, и согласие с правдой, назвал ее отрывком из нашей жизни и не соглашался с тем, чтобы ее тема была избита [199] .

199

Московский наблюдатель. 1836. Ч. VII.

Поделиться с друзьями: