Николай Васильевич Гоголь. 1829–1842. Очерк из истории русской повести и драмы
Шрифт:
В этих двух отрывках и в «Театральном разъезде» сам автор истолковал нам свою комедию, дал полную характеристику почти всех ее действующих лиц и намекнул довольно ясно на основную ее идею. Позднейшей критике немного пришлось добавить к этим авторским словам, которые, к сожалению, не были изданы одновременно с комедией или непосредственно после ее представления и потому не могли предотвратить многие кривые толки и помочь публике разобраться в первом впечатлении, вынесенном из театра.
Воспользуемся этими указаниями Гоголя для определения художественной и идейной стоимости его комедии. Хоть эти указания и даны пять лет спустя после того, как «Ревизор» был написан, но мы не допустим никаких анахронизмов, если предположим, что и в 1836 году Гоголь имел сказать то же, что сказал в 1841 и 1842 годах. Такое предположение потому допустимо, что в частной переписке нашего писателя, относящейся к эпохе постановки «Ревизора», он, действительно, высказывает вкратце то, что в «Отрывке» и в «Предуведомлении» им развито более подробно.
«Больше всего надобно опасаться, чтобы не впасть в карикатуру, – писал Гоголь в „Предуведомлении“. – Ничего не должно быть преувеличенного или тривиального даже в последних ролях. Напротив, нужно особенно стараться актеру быть скромней, проще и как бы благородней, чем как на самом деле есть то лицо, которое представляется. Чем меньше будет думать актер о том, чтобы смешить и быть смешным, тем более обнаружится смешное взятой им роли. Смешное обнаружится само собою именно в той серьезности, с какой занято своим делом каждое из лиц, выводимых в комедии… Умный актер, прежде чем схватить мелкие причуды и мелкие особенности внешние доставшегося
В том, что они все живые люди, заключен и идейный смысл комедии. «Ревизор» – комедия без политической тенденции, она комедия с тенденцией общечеловеческой, нравственной и потому, конечно, общественной. Автор казнил в ней грешных людей и притом не столько порочных, сколько вообще слабых – поставленных, однако, жизнью на ответственный пост.
Десять лет спустя после постановки «Ревизора» Гоголь говорил в своей «Авторской исповеди», что он в «Ревизоре» решился собрать в кучу все дурное в России, какое он тогда знал, все несправедливости, какие делаются в тех местах и в тех случаях, где больше требуется от человека справедливости, и что он за один раз хотел посмеяться надо всем. Это признание, высказанное в годы, когда наш автор мнил себя пророком, указующим своей родине путь спасения и призывающим ее к покаянию, едва ли передает верно ту основную мысль, из которой исходил автор, когда сочинял свою комедию. Что в «Ревизоре» вовсе не собрано «все дурное», что автор считал дурным в России, и «все несправедливости», какие в ней творились, – это само собою ясно. Если бы автор хотел говорить о специально русских грехах, он нашел бы нечто более характерное и сильное, чем те слабости, общелюдские, над которыми он посмеялся. Комедия была значительно более скромна, чем самому автору это потом казалось.
Прежде всего должно отметить, что Гоголь был далек от всякой мысли так или иначе кольнуть правительство. Он не боялся цензуры, не утаивал своей мысли – наоборот, он открыто ее высказал, потому что считал ее вполне благонамеренной, и он пришел в большое уныние, когда его прославили либералом. Лучше всех его понял император Николай Павлович, который избавил «Ревизора» от цензурных мытарств; и, конечно, император в данном случае не сделал никакой уступки либерализму.
«Ревизор» был в сущности апологией правительственной бдительной власти, и одним из главных, но незримых действующих лиц комедии было «недремлющее око» этой власти. Действие происходило в далеком уездном городке, и в этот глухой закоулок око все-таки заглянуло; все привлеченные к ответственности лица были мелкие лица по своему общественному положению; это была мелюзга, которая трепетала перед тенью закона и была лишена всякого влияния на него и потому не могла совершить никакого крупного беззакония и разве только какую-нибудь мелочь украсть у закона из-под носа. Вся толпа опозоренных чиновников промышляла мелким воровством и, как мелкий жулик, оробела при виде жандарма. Этот унтер, который заставляет начальника города и всех высших чиновников окаменеть и превратиться в истуканов, – наглядный показатель благомыслия автора. И автор сам признал это в своем «Театральном разъезде», когда заставил какой-то «синий армяк» сказать «серому»: «Небось! прыткие были воеводы, а все побледнели, когда пришла царская расправа!» «Слышите ли вы, как верен естественному чутью и чувству человек?» – восклицает в «Разъезде» очень скромно одетый человек, подслушавший этот возглас «армяка». «Да разве это не очевидно ясно, что после такого представления народ получил более веры в правительство? Пусть он отделит правительство от дурных представителей правительства. Пусть видит он, что злоупотребления происходят не от правительства, а от не понимающих требований правительства, от не хотящих ответствовать правительству. Пусть он видит, что благородно правительство, что бдит равно над всеми его недремлющее око, что рано или поздно настигнет оно изменивших закону чести и святому долгу человечества, что побледнеют перед ним имеющие нечистую совесть»… и благомыслящий молодой человек, произносящий такие благонамеренные речи, тут же отказывается от выгодного предложения и решается остаться на своем скромном чиновничьем посту в далекой провинции, боясь, как бы на его место не сел какой-нибудь из героев «Ревизора».
Этот сладкий гимн правительству не был присочинен Гоголем после; наш автор так думал и в самый день представления своей комедии, на что указывают черновые наброски «Театрального разъезда» 1836 года. Князь Вяземский, который был свидетелем работы Гоголя над его комедией, был прав, когда, вспоминая в 1876 году старину, говорил, что либералы напрасно встречали в Гоголе единомышленника и союзника себе и другие напрасно открещивались от него, как от страшилища, как от нечистой силы. «В замысле Гоголя, – говорил Вяземский, – не было ничего политического. У либералов глаза были обольщены собственным обольщением; у консерваторов они были велики. Помню первое чтение этой комедии у Жуковского на вечере, при довольно многолюдном обществе. Все внимательно слушали и заслушивались; все хохотали от доброй души; никому в голову не приходило, что в комедии есть тайный умысел. Тайный умысел открыли уже после слишком зоркие, но вполне ошибочные глаза».
Князь Вяземский по поводу «Ревизора» сделал и еще одно очень верное замечание. Он сказал, что пороки и прегрешения героев «Ревизора» не должно преувеличивать, что все эти пороки очень обыкновенны и скорее могут назваться слабостями. Эта мысль была ему, вероятно, подсказана самим автором, который, как сейчас увидим, утверждал то же самое. Тот факт, что пороки, выставленные напоказ в «Ревизоре», были, действительно, скорее слабостями, чем пороками, позволяет думать, что наш автор имел в виду изобразить нравственное искривление человеческой природы, в основе своей порядочной. Мысль об общественном значении таких искривлений у него, конечно, была, но не ее выдвигал он вперед, а она сама навязывалась зрителю. Автор не указывал ни на какие специальные условия русской жизни, допускающие подобные искривления; он взял их как простой житейский факт, повсеместно распространенный, и недаром в «Театральном разъезде» он говорил, что его комедия должна произвести глубокое сердечное содрогание, потому что в ней везде слышится «человеческое»; автор хотел втолковать зрителю и читателю, что люди, им осмеянные, в сущности лишь слабые люди и отнюдь не злодеи, угрожающие обществу, и потому в «Отрывке из письма» и в «Предуведомлении» он поспешил дать их характеристики. Приведем эти характеристики вкратце, и мы увидим, что наш сатирик и обличитель общественных деятелей был в то же самое время для большинства из них адвокатом, просящим снисхождения.
«Городничему, – поясняет автор, – некогда было взглянуть построже на жизнь или же осмотреться получше на себя. Он стал притеснителем и очерствел неприметно для самого себя, потому что злобного желания притеснять в нем нет; есть просто желание прибирать все, что ни видят глаза. Просто он позабыл, что это в тягость другому и что от этого трещит у иного спина. Он чувствует, что грешен; он ходит в церковь; он думает даже, что в вере тверд; он даже помышляет потом когда-нибудь покаяться – русский человек, который не то чтобы был изверг, но в котором извратилось понятие правды, который стал весь ложь, уже
даже и сам того не замечая». «Судья – человек меньше грешный во взятках; он даже не охотник творить неправду, но велика страсть к псовой охоте… что ж делать! у всякого человека есть какая-нибудь страсть… Из-за нее он наделает множество разных неправд, не подозревая сам того». «Земляника – плут тонкий и принадлежит к числу тех людей, которые, желая вывернуться сами, не находят другого средства, как чтобы топить других, и потому торопливы на всякие каверзничества и доносы». «Смотритель училищ – ничего более, как только напуганный человек частыми ревизовками и выговорами; он боится как огня всяких посещений, хотя и не знает сам, в чем грешен». «Почтмейстер – простодушный до наивности человек, глядящий на жизнь, как на собрание интересных историй, для препровождения времени»… («Предуведомление»). О Хлестакове Гоголь писал: «Хлестаков вовсе не надувает, – он не лгун по ремеслу; он сам позабывает, что лжет, и уже сам почти верит тому, что говорит… Хлестаков – человек ловкий, совершенный comme il faut, умный и даже, пожалуй, добродетельный. Он принадлежит к тому кругу, который, по-видимому, ничем не отличается от прочих молодых людей. Он даже хорошо иногда держится, даже говорит иногда с весом и только в случаях, где требуется или присутствие духа, или характер, выказывается его отчасти подленькая, ничтожная натура. Молодой человек, чиновник, и пустой, как называют, но заключающий в себе много качеств, принадлежащих людям, которых свет не называет пустыми. Выставить эти качества в людях, которые не лишены, между прочим, хороших достоинств, было бы грехом со стороны писателя, ибо он поднял бы их на всеобщий смех. Лучше пусть всякий отыщет частицу себя в этой роли… Всякий, хоть на минуту, если не на несколько минут, делался или делается Хлестаковым, но, натурально, в этом не хочет только признаться. И ловкий гвардейский офицер окажется иногда Хлестаковым, и наш брат, грешный литератор» («Отрывок из письма»).Кое-что в этих пояснениях присочинено Гоголем в позднейшие годы (1840–1842), но, как видно из его частных писем и из его черновых набросков, он и в год постановки «Ревизора» ценил свою комедию больше как картину общечеловеческих нравов, чем как сатиру на общественные порядки. Анекдот был взят старый, общераспространенный, казнены были пороки, к публичной казни которых общество давно привыкло, никаких указаний на общественные условия в широком смысле этого слова сделано не было, и был только правдиво изображен один простой житейский случай. Автор показал наглядно, в живых лицах, как пустейший из пустых людей, случайно и для самого себя неожиданно, наказал и опозорил целую толпу других столь же ничтожных людей, ослепленных мелкими страстишками, с очень ограниченным кругозором, людей без нравственных устоев и без сознания своего долга. Гоголь хотел как будто сказать: вот каким случайностям подвержены все люди, для которых жизнь не есть задача, а лишь времяпрепровождение, для которых в мире нет ничего выше угождения собственным, очень пошлым страстям или привычкам. Эту простую нравственную сентенцию наш моралист углубил, однако, и усилил тем, что некоторых из этих пустых людей (всего лишь четверых) поставил на ответственные посты, т. е. выше других, чтобы тем больше их унизить.
Конечно, зрителю, критически относящемуся к переживаемому политико-общественному моменту, «Ревизор» мог легко показаться намеком на очень серьезные явления русской действительности, и один современник (А. В. Никитенко) мог, не нарушая правды, сказать, что «впечатление, производимое „Ревизором“, много прибавило к тем впечатлениям, которые накоплялись в умах от существующего у нас порядка вещей», но Гоголь был неповинен в этом.
Впечатление, произведенное его комедией, было для него самого большой неожиданностью, которая причинила ему много боли, но вместе с тем и повысила в нем уверенность в своих силах. Он как сатирик понял, что «Ревизор» есть нечто несовершенное, слабое, недоговоренное (не в смысле художественном, а по своему содержанию), он сам сознал, что ему пора творить с большим размышлением, что настоящая работа ждет его еще впереди: именно после «Ревизора» проснулся в нем вновь тот сильный и смелый обличитель, каким он был, когда думал над комедией «Владимир 3-й степени», и его вновь стала заботить мысль, как сказать такое смелое слово. «Я ожесточен не нынешним ожесточением против моей пьесы, – писал он своему другу Погодину месяц спустя после представления „Ревизора“, – меня заботит моя печальная будущность. Провинция уже слабо рисуется в моей памяти, черты ее уже бледны, но жизнь петербургская ярка перед моими глазами, краски ее живы и резки в моей памяти. Малейшая черта ее – и как заговорят мои соотечественники!» [189] . Очевидно, Гоголь сам не считал своего «Ревизора» тем метким ударом, которого заслуживала со стороны сатирика наша действительность. Как он сам признавался, он очень скоро «охладел» к «Ревизору», «многим был в нем недоволен, хотя совершенно не тем, в чем обвиняли его его близорукие и неразумные критики». Когда его затем извещали приятели об успехе «Ревизора», он сердился. «С какой стати пишете вы все про „Ревизора“, – выговаривал он своему другу Прокоповичу в 1837 году. – В ваших письмах говорится, что „Ревизора“ играют каждую неделю, театр полон и проч… и чтобы это было доведено до моего сведения. Что это за комедия? Я, право, никак не понимаю этой загадки. Во-первых, я на „Ревизора“ – плевать, а во-вторых, к чему это? Если бы это была правда, то хуже на Руси мне никто не мог нагадить. Но, слава Богу, это ложь… Мне страшно вспомнить обо всех моих мараньях. Они вроде грозных обвинителей являются глазам моим. Забвенья, долгого забвенья просит душа. И если бы появилась такая моль, которая съела бы все экземпляры „Ревизора“, а с ними „Арабески“, „Вечера“ и всю прочую чепуху и обо мне в течение долгого времени ни печатно, ни изустно не произносил никто ни слова, я бы благодарил судьбу» [190] . Трудно понять такое озлобление автора против своей пьесы, и едва ли его можно объяснять лишь его раздражением против публики; в этом злобном чувстве была, конечно, большая доля недовольства самим собой; в голове Гоголя роились новые грандиозные планы, и все написанное, в том числе и «Ревизор», показалось не соответствующим своему назначению. «Без гнева, – признавался Гоголь, – немного можно сказать: только рассердившись, говорится правда». Быть может, недостаток гнева в его произведениях и заставил его так безжалостно отнестись к ним: а гнева в этих произведениях было, действительно, мало; Гоголь имел не гневный писательский темперамент, и даже тогда, когда он стал автором «Мертвых душ», он мог себе сделать тот же упрек в мягкосердечии.
189
Письма Н. В. Гоголя. Т. I, с. 377.
190
Письма Н. В. Гоголя. Т. I, с. 425.
В данном случае, однако, для нас важен самый факт недовольства Гоголя своей комедией: очевидно, что прием, ей оказанный, и все пересуды, которые она возбудила и которые его так огорчили, возвысили его в собственных глазах. Он понял, что он может и должен создать нечто более сильное, чем то, что было им создано.
Этот прием и толки были, как сказано, для автора большой неожиданностью, почему и произвели на него такое сильное впечатление. Так как пьеса была до представления прочитана самому императору Николаю Павловичу и ему понравилась, то хлопот с цензурой было мало, и 19 апреля 1836 года «Ревизор» был первый раз сыгран на сцене Александринского театра. Царь был на первом представлении, смеялся много, уезжая, сказал будто: «Тут всем досталось, а более всего мне», – послал даже министров смотреть «Ревизора» и оградил таким образом пьесу от всяких нападок со стороны власти. Но нападки последовали не с этой стороны…
Часто говорится о том враждебном приеме, который встретил «Ревизора». При оценке этого приема нужно, однако, сделать кое-какие весьма существенные оговорки. В общем, комедия имела успех колоссальный, подтвержденный свидетельством современников; давалась она очень часто, и театр был всегда полон. Таким образом, у публики, в широком смысле слова, комедия не встретила никакого враждебного приема, и для Гоголя ее представление было не фиаско, а торжеством. Но в некоторых кругах – аристократических, чиновных и литераторских – она вызвала очень недоброжелательные суждения и намеки. Они Гоголя смутили и оскорбили, и он под первым впечатлением сильно преувеличил их общественное значение.