Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Нежный Александр Иосифович

Шрифт:

— Одни небеса над нами, — тихо и важно промолвил Федор Петрович, — и один нас всех ждет Суд. А к моему вопросу о детях вашего крепостного могу присовокупить имеющееся предложение одного благотворительного лица… Оно готово незамедлительно возместить убытки, могущие для вас образоваться в том случае, если вы… — на миг совсем краткий доктор задумался и с едва заметной улыбкой произнес, — соблаговолите отпустить детей вместе с природными и законными их родителями. Ничто, — прибавил он, — не может нам заменить столь необходимую в нежном возрасте родительскую любовь.

При упоминании о нежном возрасте усмешка промелькнула в ледяных глазах господина Воронцова. Нежный возраст! Есть люди, у которых слова не согласуются со смыслом. Анфиске тринадцать, здоровая девка, ей замуж пора. И вторая, Машка, и она подрастает, и наливается, будто яблочко, и скоро поспеет… Острое лицо Андрея Венедиктовича покрылось легким румянцем.

— Вот вам, господин немецкий доктор, — оживился он, — одновременно и загадка природы, и свидетельство здоровых сил русского народа. Крестьянские девицы! Низкого звания, а ведь как бывают хороши! Тут, в Москве, с ума сходят,

обучая барышень хорошим манерам, а в нашей деревне — дичок, а какая грация! Какая во взоре скромность! Какие Венеры в наших избах! — Господин Воронцов даже прищелкнул языком, как бы желая этим игривым звуком возместить бедность слов, бессильных изобразить цветущую красоту простых поселянок. — Впрочем, возвратимся. Напрасно вы подразумеваете во мне злодея. Бросьте, бросьте, — небрежно махнул он, — я не слепой. Ах, — вздохнул и возвел глаза горе Андрей Венедиктович, — как несправедливы бывают люди в своих суждениях! Я, Федор Петрович, иногда еще и пописываю — так, мелочь, вздор, статейки, но, знаете ли, когда попадается сочинение, враждебное святому православию или прегрешающее против славной истории Отечества и отчего-то преблагополучно миновавшее цензуру, — о, тут меня не удержишь! Не касайся святого! Не смей с суконным своим рылом в калашный ряд! Не суди, сапожник, о том, что выше сапога! Не развращай нравы, и без того поврежденные кознями сатаны и аггелов его! С месяц назад случилось мне писать критику на один роман. Ужасное, несчастное, соблазнительное произведение автора, которому не осилить злобы дня, а он посягнул на художественность! И такое, представьте, в нем разлитие желчи, такое любование пороком, такое отвращение к высокому, что я принужден был так и написать: ненависть вместо любви. И что ж? — отчего-то шепотом обратился господин Воронцов к Федору Петровичу, мысленно воссылавшему Господу смиренную просьбу подать ему на сей случай терпение, выдержку и золотое молчание. — Тотчас зашушукали вокруг — о, я знаю! — что я-де ангажирован, что я вроде театральной клаки свищу, ежели заплатят, и что это сочинение я вообще не читал. Смеху подобно, ей-богу. Умному человеку зачем читать тыщу страниц от доски до доски? И так все ясно.

В сем месте Андрей Венедиктович прервал свою речь, сообразив, должно быть, что молвил лишнее.

— Н-да, — принахмурился он. — Дурное в Москве житье. Я, признаюсь, едва ее терплю. Необходимость, да-с. Презренный металл, от него никуда. Векселя перезаложить, кредиторов умаслить… Концы с концами надобно свести, да еще на старость кое-что. Н-да. Сколько помнится, Федор Петрович, вы изволили сказать: незамедлительно. — Андрей Венедиктович совлек очки и принялся протирать их белой тряпицей, одновременно как бы исподлобья то и дело взглядывая на доктора Гааза голубенькими глазками, несколько утратившими, однако, свой ледяной блеск. — Как прикажете понимать?

— Благотворительное лицо, — с волнением в сердце объявил Федор Петрович, — коего имя я не вправе оглашать, доверило мне известную сумму…

Господин Воронцов суетливым движением потер ладонь о ладонь.

— Какую? — осведомился он, будучи не в силах утаить своего нетерпения.

— И ежели мы достигнем договоренности, — как бы не услышав вопроса, внушительно продолжал Гааз, — и заключим соглашение, сия сумма будет незамедлительно вам вручена. Из рук, так сказать, в руки.

— Но сумма-то, сумма какова? — продолжал допытываться Андрей Венедиктович. — Ах, — вздохнул он, — проклятье материальных затруднений. Коли бы не оно, разве стал бы я менять мою волю на горсть серебра? В серебре, кстати, сумма или в ассигнациях?

— Вы согласны?

— Да согласен, согласен, черт бы с ними, — от всего сердца воскликнул господин Воронцов, — с этими двумя девками и мальчишкой к ним в придачу! Но не менее пятисот рублей серебром за каждого! Девки — красавицы, мальчишка редкой смышлености, шустрый такой мальчуган и Псалтирь уже разбирает. Итого выходит полторы тыщи.

Федор Петрович покачал головой. Не передать, как отвратительно было стремление господина Воронцова выгодно продать собственное зло. Но, в конце концов, что можно ждать от человека, с холодным сердцем разлучающего детей с их родителями? Однако цену он заломил несуразную, о чем Федор Петрович с надлежащей твердостью ему объявил.

— Могу сию же минуту, — сказал Гааз, — вручить кредитный билет, по которому вам следует восемьсот рублей серебром.

— Восемьсот?!

Словно подброшенный невидимой пружиной, Андрей Венедиктович выскочил из кресел и неслышными быстрыми шажками почти побежал к окну, где остановился как вкопанный и некоторое время молча созерцал зелень палисадника, освещенную лучами заходящего солнца. Бог весть, какие обуревали его чувства и какие мысли проносились в его маленькой, с редеющими на темени русыми волосами голове. Но, вернувшись, он произнес с кривой усмешкой:

— Что ж, вполне в духе времени. Является немец и спокойно грабит русского человека…

— Милостивый государь!

У Федора Петровича тряслись губы. С немалыми усилиями выбравшись из кресел, он указал на красную ленточку ордена Святого Владимира на левом лацкане своего сюртука.

— Это, — преодолевая внезапную одышку, промолвил он, — дано мне государем за службу русскому человеку. Совсем не за то, — сдавленным голосом вскрикнул Гааз, — что я русского человека граблю! Я…

О, как бы Федор Петрович желал бы высказать этому господину все, что за многие годы он передумал о России, ее судьбе и горестной участи ее народа! Он чувствовал за собой это право, ибо давно уже стал частью России, ее сыном, родным пусть не по плоти, но уж совершенно точно — по духу, что гораздо важнее. Ибо вот он — природный русский, господин Воронцов. Полюбуйтесь этим маленьким лживым извергом! Мучитель своих рабов, сеятель плевел, напыщенный гордец — не в нем ли, не в таких ли, как он, заключено несчастье этого страдающего и многотерпеливого народа?

— Я, — овладев

собой, отчеканил Гааз, — могу лишь повторить: восемьсот рублей серебром. Незамедлительно.

Мелкой мышиной своей пробежкой Андрей Венедиктович снова приблизился к окну, затем с едва слышным топотком покружил по комнате и, встав напротив доктора Гааза, быстро и злобно проговорил:

— Унижайте, топчите, пользуйтесь. Давайте ваши проклятые деньги.

5

Вечером он заехал на Никитскую, к Елизавете Алексеевне Драшусовой, и провел два часа в ее гостеприимном доме среди мужей незаурядной мысли, фрондеров и острословов, в оживленных беседах, касавшихся разнообразных событий минувшего и настоящего и бесстрашно заглядывавших в будущее и вообще отличавшихся независимостью суждений, а также и среди дам, сияющих зрелой красотой, блещущих познаниями и литературными талантами и наделенных обаятельным, чисто женским любопытством, с которым они, предварительно сговорившись, обступили Федора Петровича. Но об этом чуть позже. Пока же он был препровожден хозяйкой в малую, синюю, гостиную, названную так за цвет шелка, которым затянуты были стены, и оказался в обществе нескольких господ. Он поклонился, ему поклонились. Затем Федор Петрович облюбовал себе местечко в углу, на приятной кушетке, синей с золотыми полосами, возле которой стоял круглый столик. Едва он уселся, тотчас возникли перед ним чашка чая и тарелка с пирожным. «Спасибо, голубчик», — сказал Федор Петрович услужающему мальчику, откинулся на спинку кушетки и принялся разглядывать господ, одетых во фраки преимущественно светлых тонов и в светлые же панталоны, у некоторых с лампасами. Правду говоря, все тут были ему знакомы — кто больше, кто меньше, но с каждым он встречался либо здесь, на Никитской, либо у Красных Ворот, в Хоромном тупике, в доме Авдотьи Павловны Елагиной, либо на Арбате, у красавицы Натальи Алексеевны Еропкиной, а может быть, в маленьком домике у Сухаревой башни, где, как Филемон с Бавкидой, много лет проживал с верной супругой Федор Николаевич Глинка. Москва, в сущности, не такой уж большой город, и не так уж много в ней людей, с которыми можно побеседовать не только о том, каковы нынче виды на урожай.

При появлении Федора Петровича господа прервали оживленный разговор, но затем снова возобновили его. «На первое время я выбираю покой», — ответил Федор Петрович на приглашение присоединиться к общей беседе. И в самом деле, после тяжкого дня так было приятно устроиться в уголке, с чашкой чая и таким дивным, тающим во рту пирожным. Он поднес ложечку ко рту — но вместо того, чтобы сполна насладиться нежнейшим вкусом взбитых сливок, свежей малины и почти невесомого, хрустящего теста, Федор Петрович ощутил какую-то неловкость. Он вздохнул. Вот, будто нашептывал ему издалека слабый голос, ты тешишь себя пирожным. Дело твое. А мы даже вкуса его не знаем, и мы не знаем, и дети наши не знают, и дети детей наших никогда не узнают. В пересыльном замке пирожных не подают. И в Бутырском замке. И в Полицейской больнице. И в долговой яме. А уж на этапе! Зимой нам снег пирожное, а весной — грязь, а летом — пыль, а осенью — дождь. Под этот шепот Федор Петрович вместо сладости почувствовал во рту горечь, отодвинул тарелку и положил ложечку. Движение руки вышло резким, ложечка громко звякнула, и один из господ с вопросительным выражением умного лица обернулся к доктору.

— Вы что-то желаете нам сказать, господин Гааз?

Федор Петрович отрицательно покачал головой. Апельсины и конфеты он обыкновенно рассовывал по карманам и прочувственно благодарил хозяев за угощение, которое они передают несчастным тюрем и больниц.

Но пирожное никак нельзя было положить в карман! С другой стороны, и оставлять его было непозволительно. Разве еще в раннем детстве не внушала матушка Фрицу, какой это грех перед Богом — оставлять после себя недоеденные куски? Он еще раз вздохнул и, чувствуя себя ужасным преступником, съел пирожное, тщательно подобрал ложечкой оставшийся на тарелке крем и отпил из чашки глоток чая. Кто-то из его друзей, посмеиваясь, говаривал, что добродетели Федора Петровича доведены до абсурда. Ежели денно и нощно думать о всех несчастных и бедных, можно уморить себя голодной смертью. «Да ведь не уморил же», — отвечал он, и в его словах слышно было недовольство собой, своей жизнью, столь непохожей на жизнь любимых святых. Какое строгое совершали они воздержание, наставляет нас мудрейший Фома. Какую чистую и прямую мысль содержали к Богу! Ты разве таков? А ведь в Судный день, по слову того же Фомы, нас спросят не о том, что мы прочли, а о том, что мы совершили. Взором, в неисследимый миг проницающим всю жизнь, глянет справедливый Судия и спросит, отчего ж такой по тебе остался скудный урожай добрых дел? Что делаешь для малых сих — делаешь для Меня. Или ты не знал? О, какой это сокрушительный вопрос для всякого, кто называет себя христианином! Ибо, если ты знаешь, отчего не исполняешь?

Тут слух его отворился, и до него стали доноситься речи господ, обсуждавших, кажется, все на свете. Один из них, с цветным ярким галстуком, жилетом под светлым фраком и с дымящейся сигаркой, которой он время от времени слегка затягивался, после чего мастерски пускал под потолок колечки сизого дыма, напоминал собеседникам последние слова несчастного Павла. «Господа! — патетически восклицал он, живописуя императора, обращающегося с мольбой к своим убийцам. — Во имя Неба пощадите меня! О, дайте мне помолиться Богу!» Маленький черненький нервный господин в свою очередь заметил, что злодеяние одиннадцатого марта навечно останется кровоточащей раной на теле России. Весьма напоминает несравненного Шекспира и его «Гамлет», с той лишь разницей, что вместо погубившего достойнейшего и благороднейшего короля его родного брата в русской трагедии выступил… Впрочем, вам известно кто. У гроба Павла, следы насилия на лице которого не смог скрыть даже искуснейший грим, Мария Федоровна сказала, обращаясь к своему сыну: «Теперь вас поздравляю — вы император». И столько, наверное, было в голосе и словах ее боли, негодования и презрения, что Александр повалился без чувств.

Поделиться с друзьями: