Nimbus
Шрифт:
— Ах, Павел Иванович, — простер к нему Филарет обе руки, такие худенькие в широких рукавах подрясника, — как, однако, вы растекаетесь. Вы бы еще от Адама…
— Иначе нельзя, ваше высокопреосвященство, — склонив голову с приметной плешью, отвечал господин Пильгуй с еще более приятной улыбкой. — Надобно показать, сколь вдумчива опека власти над подданными. А то некоторым все кажется так просто…
При этих словах прекрасное тонкое лицо Филарета приобрело выражение безропотной покорности. Ах, словно бы говорило оно, делайте, что хотите! Желаете жить сами по себе — и на доброе здоровье. Он плотно сжал губы и передвинул одну за другой две бусины на четках.
Участвовали в обсуждении, продолжил Павел Иванович, и министерство внутренних дел, и Сенат, и Государственный совет. Последний и высказался со всей определенностью по духу и смыслу статьи сто шестнадцатой XV тома Свода законов. Что сие означает? А вот. Господин Пильгуй назидательно поднял палец, на котором небесным светом вспыхнул крупный бриллиант. Уголовный арестант может принести
— Вот так, — улыбнулся Павел Иванович и довольно потер рукой об руку. — В строгости закона его справедливость. Legalitas — regnorum fundamentum [48] , — отчеканил он, расправил узкие плечи, выпятил грудь и глядел теперь верным защитником закона, его бдительным стражем и недремлющим хранителем.
В зале между тем повисла тяжелая тишина. Едва было слышно, как Карл Иванович шептал что-то на ухо Валентину Михайловичу. Тот беззвучно смеялся, прикрывая ладошкой рот и седенькие усы. Господин Митусов удовлетворенно усмехался. «Ах ты… персик», — с неприязнью подумал о нем Алексей Григорьевич. Федор Петрович вздыхал сокрушенно и громко, словно выброшенная на берег рыба-кит. Филарет надел, снял и снова надел скуфейку и прошептал, как ведомый на казнь мученик:
48
Законность — основа государства (лат.).
— Полагаю, господа, теперь все и всем ясно?
Всем — о, всем было ясно! Даже доктор Поль и Дмитрий Александрович Ровинский развели руками, а отец Василий полнозвучно сказал: «На все Божья воля». Не ясно было лишь Федору Петровичу, вскричавшему с беспредельным отчаянием:
— Но он же невиновен!!
Его высокопреосвященство положил очки в футляр, поднялся и холодными очами взглянул на Гааза.
— Подвергнут каре — значит, виновен.
Федор Петрович вскочил столь поспешно и нервно, что отброшенный им стул с грохотом повалился на пол. Новый раздирающий крик вырвался из его груди:
— Да вы о Христе позабыли!!. — Он схватился за сердце, согнулся и тихо прибавил: — Владыко…
Опять повисла в зале тишина, в которой, казалось, все еще звенел отголосок безумного вопля Федора Петровича. Легкими шагами Филарет шел к дверям, но вдруг остановился, обернулся и, приблизившись к Гаазу, с неожиданной силой сжал его крупную руку своей сухой маленькой рукой.
— Нет, Федор Петрович! Когда я произнес эти мои поспешные слова, не я о Христе — Христос меня позабыл!
Он снова направился к дверям, которые распахивались перед ним будто сами собой, когда господин Митусов объявил:
— По имеющимся сведениям арестант Гаврилов третьего дня бежал из пересыльного замка и, скорее всего, утонул в реке при попытке ее переплыть. Тело ищут.
Федор Петрович пошатнулся и застонал.
Глава шестая. Небеса
Вконец разбитым Федор Петрович вернулся домой. Не говоря о пренеприятнейшем ощущении от еще непросохшей одежды, он чувствовал какой-то тяжелый ком в груди, возле сердца. И лоб показался ему горяч, что было вовсе не удивительно для человека, до последней нитки вымокшего под проливным, пусть и летним, дождем. Встретивший его молодой доктор Собакинский воскликнул: «Да на вас лица нет!» — «Голубчик… — слабо промолвил Федор Петрович. — Попросите таз с горячей, очень горячей водой… сухой горчицы и чая… И ложку меда, если можно. Alles ist gut?» [49] И услышав в ответ, что в больнице все gut, но как бы не прибавился нынче ночью еще один больной, улыбнулся и стал подниматься к себе на второй этаж, останавливаясь на железных ступенях, дабы перевести дух и успокоить сердце. С тазом в полной белой руке и полуведерным, еще дымящимся чайником в другой, такой же полной белой и сильной, пришла Настасья Лукинична, сиделка. «Ноги-то не ошпарьте». Она поставила таз на пол возле кресла, налила воды и, сказав, что сейчас Федору Петровичу будет чай и меду ушла.
49
Все хорошо? (нем.).
С ее уходом он принялся медленно освобождаться от одежды. Один за другим, не без усилий и тяжких
вздохов, сняты были башмаки, еще напитанные водой московских луж. Он повертел их в руках. Такие прекрасные башмаки! Пять, нет, позвольте, шесть лет они служат ему верой и правдой, и лишь зимой их меняют сапоги из порыжелой кожи с вытершимся мехом внутри. Ах, как грустно! Как тяготит душу тоска! Какое ужасное безрассудство! Зачем он это сделал?! Завтра же с утра отдать их сапожнику, что на углу Мало-Казенного и Покровки, и попросить покрепче подбить подметки и положить новые мягкие стельки. Последовали затем еще некоторые усилия, совлечение фрака, панталон, чулок, забрызганных уличной грязью, и, наконец, поход к умывальнику, где из зеркала глянул на него обросший седой щетиной старик с горестно сжатым ртом и вслед ему сокрушенно покачал головой. Он позвал: «Mutti!» [50] , и старик в зеркале шевельнул губами, повторяя: «Mutti…» Где, старик, та, которая любила тебя, свое создание, свою кровь, свое ненаглядное дитя? Где твоя мать? Где твой отец, строгий, справедливый, милостивый, любящий, прикосновение руки которого в детстве вызывало благоговейный трепет сердца? «Wir warten auf dich, Fritz» [51] , — ласково шепнули они. «Warten Sie» [52] , — сказал Федор Петрович, и его двойник в зеркале, этот почти чужой старик с застывшей на лице печалью, опять повторил вслед за ним: «Warten Sie… Warten Sie, meine Geliebten». [53] Разумеется, это отчаяние. Отчаяние, неизвестность. Отчаяние, неизвестность, любовь — ведь он, кажется, любил, и ему отвечали взаимностью — они-то и вызвали в нем стремление во что бы то ни стало вырваться на свободу.50
Мамочка (нем.).
51
Мы ждем тебя, Фриц (нем.).
52
Ждите (нем.).
53
Ждите… Ждите, мои любимые (нем.).
Облаченный в халат, Федор Петрович сидел, опустив отекшие ноги в таз с горячей, побуревшей от трех ложек горчицы водой. Как здесь, так и там, отстукивали часы. Как здесь, так и там, нечего сомневаться. С излишней, может быть, даже яркостью он вообразил, как бедный юноша захлебывается, тонет, взывает к небесам, молит о чуде — но напрасно. Поздний час, мрак, пустынные берега, холодный свет луны, изредка проглядывающей сквозь бегущие по небу лохматые облака, вой ветра, волны всегда спокойной, а теперь вдруг одичавшей реки — где уж тут было спастись человеку, еще не оправившемуся после тяжелой болезни.
Как ни угнетала Федора Петровича скорбь о довременно взятой из этого мира цветущей жизни, он не стал докучать Небесам вопросом, с которым человек обращается к Ним подчас даже с исступленной настойчивостью. Охваченные горем и подавленные страданием люди не в силах признать, что приговор Создателя совершенно свободен от причинно-следственных связей, опутывающих нас от рождения невидимой, но прочной сетью, и не может быть исследован человеческим разумом. Нам надлежит все принимать от источника всего, Бога, и все возвращать к концу всего, Богу. Ибо сказано в Откровении Иоанна: «Я есть начало и конец». И все, чему с нами совершиться повелевает или попускает Небесная воля, должно быть нами безропотно принято. «Amen, — вздохнул он. — Помолимся». Он обратил взор поначалу на Мадонну с прильнувшим к Ее плечу Младенцем, а затем посмотрел и в правый угол, где рдел огонек лампады и откуда со строгой доброжелательностью всегда смотрел навстречу Христос. «Боже, — прошептал Ему Федор Петрович, — Ты видишь нашу скорбь… Внезапная смерть унесла из жизни нашего брата… Яви Свое безграничное милосердие и прими его в Свою славу. — Он помедлил и добавил: — Через Христа, Господа нашего».
Потом он пил чай, даже не заметив при этом, что Настасья Лукинична заварила ему не смородинный лист, а хороший, с горьковатым вкусом китайский, и задумчиво подносил ко рту ложку с медом. Пот крупными каплями выступил на лбу. Федор Петрович утерся висевшим возле умывальника полотенцем, покосился на приготовленную к ночному отдыху постель с ковриком возле нее и понял, что не заснет. Было бы отчасти предательством мирно спать в теплой постели, когда… Тело ищут и, может быть, уже нашли. Но скажем еще и так: кто никогда не знал забот о хлебе насущном — тот бесконечно виновен перед голодными; у кого всегда была над головой спасающая от ненастья крыша — тот в неоплатном долгу перед бездомными; кто в лютую стужу может обогреться возле натопленной печи — тот пусть не забывает о тех, у кого от холода коченеет сердце.
Тяжело ступая, он подошел к столу и грузно опустился в кресло, сиденье которого было едва смягчено тощей подушечкой с вышитыми по ее краям серебряными, впрочем, давно потускневшими листочками. Оставленная с утра рукопись о Сократе лежала перед ним. Осталось перечитать ее, внести кое-какую правку, еще раз проверить переводы с древнегреческого и доверить печатному станку, передающему во всеобщее достояние уединенные размышления о судьбе и учении величайшего человека Древнего мира.
Книга-завещание.