Ночь с Ангелом
Шрифт:
— Вот теперь, Ангел, вы меня совсем добили! — еле выговорил я.
— Тем, что я пару лет назад читал ваши книжки?
— Да плюньте вы, не об этом я! Откуда вы знаете о Тэффи, об Алексее Толстом, об Аверченко?!
— Я же рассказывал вам, что там, Наверху, у нас была превосходная библиотека.
— Тогда вы были совсем ребенком!
— Но с возрастом я же не разучился читать! Ложитесь, Владим Владимыч. Так вас не смутит некоторая обрывочность того, что вы сейчас увидите?
— Нет.
— Конечно, что я спрашиваю… Вы же сами говорили, что в процессе создания фильмов вы неплохо научились смотреть отснятый, но еще не смонтированный материал.
— Ни
— Ну, думали, какая разница… Ложитесь, ложитесь! К Бологому я вас растолкаю. Что-нибудь приготовить к пробуждению?
— Ну, если вы будете настолько любезны…
— Буду, буду, — рассмеялся Ангел.
— Тогда немного джина, — сказал я, укладываясь на аккуратно застланную постель. — Желательно со льдом…
… Немецкая тюремная камера очень напоминала чистенькую больничную палату для двух пациентов…
Тут же у меня в глазах встала жуткая, грязная, вонючая и душная камера алма-атинского следственного изолятора, в которую меня бросили за групповой разбой и грабеж в сорок третьем, когда мне было пятнадцать…
Одновременно вспомнилось и мое второе посещение тюрьмы — ленинградских знаменитых «Крестов». Но уже не мальчишкой подследственным, а пятидесятилетним известным киносценаристом, который с особого разрешения разнокалиберного милицейского генералитета знакомился с советской пенитенциарной системой для возможного написания киносценария, где каким-то боком должна была быть упомянута современная тюрьма.
Отчетливо помню, что увиденное привело меня, в то время человека еще физически крепкого, добротно пьющего и далеко не трусливого, в состояние шока, от которого я не мог избавиться в течение нескольких недель.
Больничная благостность немецкой тюремной камеры даже не нарушалась наличием унитаза в этой «палате». Унитаз был стыдливо отгорожен намертво привинченной непрозрачной ширмой из матового толстого бронебойного стекла.
— Ты ж тупарь, Лешка! Ты ж их в жопу должен целовать!.. — на чистом русском языке с легкими одессизмами втолковывал Лешке Самошникову его сокамерник — сорокалетний Гриша Гаврилиди, четыре месяца тому назад сбежавший из какой-то высокопоставленной туристической группы и уже в третий раз попавшийся на воровстве в магазинах самообслуживания. — Люди под Берлинской стеной подкопы по триста метров роют — только бы попасть в Западную Германию! А ты кобенишься… Тебе предлагают попросить политического убежища, а ты, как Конек-Горбунек, выгибаешься!.. Шо ты там забыл в этом Советском Союзе?! Такой же случай, как у тебя, — раз на мильен!.. Один халамендрик даже лодку подводную для всей семьи сам построил, шобы только Шпрее переплыть! Это у них речка такая в Берлине. Обживешься, подзаработаешь. Шо-то ж переменится… Не может же быть так вечно, правильно? Так вызовешь сюда своих или сам к им поедешь… Ты ж артист, Леха! Не дури. Это я тебе говорю!..
А Лешка лежал на своей чистенькой коечке, уткнувшись незрячими глазами в белоснежный потолок, и ему хотелось только одного — умереть.
… Поздним тюремным вечером в специальной комнатке пожилой и доброжелательный немецкий следователь при помощи переводчика разговаривал с подследственным Алексеем Самошниковым.
Судя по тому, что немец говорил почти то же самое, что и беглый Гриша Гаврилиди, упоминал те же трехсотметровые подкопы под Берлинской стеной и, посмеиваясь, рассказал про семейную подводную лодку для преодоления Шпрее, я понял, что Лешкин сокамерник был примитивной «подсадной уткой».
Как
мне показалось со стороны, в конце концов и Лешка это понял. А может быть, я и ошибаюсь…— Выбор у вас невелик: или четыре года тюремного заключения за нелегальный переход границы с разведывательными целями, или… — бесстрастно вещал переводчик.
— Какими «разведывательными целями»?! — испугался Лешка.
— Следователь утверждает, что в суде ему удастся доказать вашу причастность к советской разведке. Или вы делаете заявление о предоставлении вам политического убежища по причине…
Переводчик вопросительно посмотрел на пожилого немца:
— Какую причину он должен указать в заявлении?
— Обычную — антисемитизм. Он же наполовину еврей.
— По причине антисемитских преследований у вас на родине, — уже по-русски сказал переводчик.
— Но меня никто никогда не преследовал, — растерялся Лешка.
Переводчик впервые с интересом посмотрел на него:
— Вы действительно хотите сидеть в тюрьме?
— Нет… Я хочу только домой, — сказал Лешка и горько заплакал, уронив голову на руки.
А потом я вообразил себе, какой разговор мог бы произойти между старым следователем и переводчиком после того, как Лешку Самошникова, подписавшего просьбу о предоставлении ему политического убежища, увели в камеру.
Переводчик мог бы спросить у следователя:
— Он же актер театра — какая «разведка»?
— Никакой, — ответил бы следователь, собирая свои бумаги.
— А обещанные ему четыре года тюрьмы?
— Полная ерунда. Максимум, что ему грозит, — депортация на Восток, а оттуда — в Союз. Вот русские ему уже этого не простят…
— Вас не тошнит от такого спектакля?
— Мне осталось сдерживать свой рвотный рефлекс еще ровно сто двадцать дней. Через четыре месяца я ухожу на пенсию и, как дурной сон, постараюсь забыть этого несчастного русского мальчика.
Так ведь не было такого разговора между старым следователем и тюремным переводчиком!
Никто из них не сказал ни единого слова.
Они слишком давно работали вместе по «русским делам» и привыкли очень бояться друг друга. Как, впрочем, все сослуживцы в Германии.
… Прошло четыре месяца. Это я понял несколько позже…
На окраине города, .по странному стечению обстоятельств недалеко от той тюрьмы, где в свое время пребывали Леха Самошников и Гриша Гаврилиди, на углу маленькой Фридрихштрассе и Блюменвег бросило свой якорь крохотное русское кафе «Околица», принадлежавшее бывшему выпускнику Мариупольского культпросветучилища Науму Френкелю.
Никакая эмиграция не могла погасить тот неукротимый огонь русской культуры, который Нема Френкель так привык нести в народные массы. Поэтому в своем кафе он организовал еще и так называемые «встречи с интересными людьми».
Сегодня в этом кафе должен был состояться дебют Лешки Самошникова. За сорок, теперь уже западных, марок. Двадцать — исполнителю русских романсов герру Самошникову, двадцать — его менеджеру и устроителю его гастролей герру Гаврилиди.
Если герр Самошников был выпущен из тюрьмы сразу же по подписании просьбы об убежище, то герра Гаврилиди продержали там еще три месяца.
Всего! Краткость срока наказания была определена в первую очередь гуманностью уголовно-процессуальной системы Федеративной Республики Германии; суммой украденного (а главное, возвращенного!), не превышавшей ста пятидесяти марок; и, конечно же, искренним и радостным сотрудничеством со следствием по делу артиста Самошникова.