Новенький как с иголочки
Шрифт:
Он смотрит мне в глаза прямо и подозрительно.
– Не помню, - говорю я.
– Вера Багреева... Красивая такая...
– Не помню, - говорю я.
– Ей вот, к примеру, семнадцать, а она в восьмом...
– Она что, тупая?..
Он смотрит прямо в меня. Маленькие глазки его не моргают.
Шалишь! Ничего не получится. Я не таковский. Я тоже не дурак.
А за окном - темень. И три керосиновых солдатика с трудом освещают учительскую. И Вера Багреева носит воду. И коромысло изгибается на ее плече. И красными, озябшими пальцами она придерживает мокрое дерево.
– Неужели вы не заметили Багрееву? Такая красивая, стройная девица. У нее мать тоже... Особенно раньше... А у этой, у дочери, ресницы мохнатые...
– Не помню, не заметил.
– Городским она нравится. Нынешним летом инспектор молодой из Калуги приезжал... Возвращаться не хотел.
– Не помню, - говорю я.
– Не помню Багрееву.
Конечно, если снять с нее эти валенки... Мне двадцать шесть - ей семнадцать. Это значит, девять лет разницы. Не так уж много...
– Вон вы какой красивый, - говорит Шулейкин.
– С чего это вы взяли?
– У вас усики черные, и вообще брюнет...
– Ну так что же?
Девять лет - такие пустяки...
– Непросвещенное мнение русских женщин относительно брюнетов... поясняет Шулейкин.
– Да ну что вы...
– Они считают: раз темный, значит, хорошо. Контраст.
Свет падает Шулейкину на лицо, и шрам на носу словно налился кровью. Набух. А в маленьких глазах его - боль и вопрос. Он подстрижен и выбрит на славу. Как это он здесь умудряется?.. Толстые монастырские стены холодные. Печи едва живы. Вот если бы на этом прекрасном холме выстроить прекрасное здание, стеклянное и прозрачное и теплое...
– От холода у учеников руки краснеют, - говорю я.
Он смотрит на меня и слегка улыбается.
– Я видел сегодня: руки красные, озябшие, мел не держат... Обидно...
– У Багреевой Веры руки от кипятка красные, - говорит он, - обварила.
– Он смотрит на меня и слегка улыбается.
– Конечно, обидно, - говорит он, такие красивые руки...
Ей семнадцать?.. Вот почему уже ничего детского в молчаливых и неподвижных ее губах.
– Мать у нее красавица, вот увидите... Так сказать, красит наш унылый пейзаж. А летом у нас хорошо.
И он продолжает внимательно вглядываться в меня. И что-то жалкое мелькает в его взгляде. Мне грустно и не по себе. Хочется уйти из этой комнаты, где, кроме стен и стола, покрытого красным сатином, больше ничего нет.
ПУСТЬ КОЛ, ДА СОБСТВЕННЫЙ
И здесь, оказывается, льют дожди. И здесь - холодно и сыро. И келья моя протекает. И четыре кубометра осиновых дров гниют под дождем. Чем я буду зимой отапливаться?
– Еще будут хорошие деньки, - говорит Мария Филипповна, пионервожатая.
– Еще в колхозе наработаемся.
– То есть как это?
– Обязательно, - говорит она.
– Все пойдем: и ученики, и учителя.
Если бы я был посчастливей, сидел бы сейчас в публичке. Завтракал бы дома. Ходил бы в кино, когда хотел...
– Вы приходите к нам пообедать, - говорит
Мария Филипповна.– Что ж на молоке на одном сидеть... Разве можно?.. Живот испортите.
– Я солдат, - смеюсь я.
– Я привык ко всему.
А у них дома, наверное, тепло. Они обжились... Дом!
– Мне бы вот сахару достать, - говорю я.
– А вот мы в воскресенье в Козельск за продуктами поедем... Давайте с нами...
Чаю хочется!.. Обыкновенного горячего чаю... Раньше мне хотелось быть великим, хотелось попасть на Северный полюс... Хотелось написать роман... А сейчас хочется чаю...
– А я примус в Козельске куплю. Чай буду варить себе.
Она смотрит на гнилые дрова. Покачивает головой.
– Безобразие, - говорит.
– Человек университет окончил, а они дров хороших дать не могли!..
– И оглядывается.
– Кто о н и?
Она смеется. Оглядывается по сторонам.
– Вы потише, - лицо у нее растерянное, - у нас в поселке слышно очень.
– Колхоз тут у вас развалюшка какая-то, - говорю я.
– Тшшш...
Губы у нее становятся белыми. И она шепчет этими белыми губами:
– Что вы... что вы...
– И снова громко: - Послевоенные трудности. Ничего, это мы наладим...
– И снова шепотом: - А то еще ученики услышат. Белыми губами: - Они знаете какие?..
– И снова, извиняясь: - Вы мне всю работу испортите...
...Я говорю своим восьмиклассникам:
– Результаты третьего диктанта - колы. Нравится?
Они молчат.
– Не нравится?
Они молчат.
– Цыганков Ваня, тебе нравится?
Он стоит за партой. Крутит рыжей кудлатой головой.
– Ну, нравится тебе такой результат?
– Не-е...
– Кому нравится?
Они молчат.
– Вот и выбирайте. Сами выбирайте, - говорю я.
– Как скажете, так и буду поступать.
Что-то подкатывает к горлу. Что-то душит меня. Ну вы, ну поддержите хоть вы меня! Скажите хоть одно слово. Я не знаю, чем это кончится, но давайте воевать...
– Мы можем писать легкие диктанты, как тогда... Если вы хотите. Я даже могу подсказывать вам. Вы меня любить будете за доброту мою... А?
Они молчат.
– Меня все хвалить будут... Хороших дров мне привезут. Будет большой праздник...
Кто-то фыркает. Или я напрасно взываю к ним?
– И спрашивать я буду очень облегченно. И когда буду спрашивать, буду в окно глядеть, чтобы не мешать вам в учебник подсматривать...
Коля Зимосадов сидит насупившись. У Маши Калашкиной растерянная улыбка на некрасивом лице. Шура Евсиков барабанит по парте пальцами. Он очень сосредоточен.
– Хотите такую жизнь? Да? Одно слово, и всё будет по-вашему.
Они молчат.
– Хотите?
– Не хотим, - говорит Гена Дергунов и прячется за развернутую книгу.
– А ты за всех не отвечай, - говорит Саша Абношкин.
– Хотите?
– Лучше, чтоб полегче, - улыбается Маша Калашкина.
Подвел ты меня, Абношкин!
– Полегче не будет, - говорю я.
Они молчат. Бунт?
– Пусть кол, да мой собственный, - говорит Шура Евсиков.
– Мне чужие четверки не нужны.