Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 1 2011)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

Он очень своевременно уловил изменение социальной роли литературной критики. Из общественного обсуждения общественных же проблем литературы критика под давлением радикальной власти превращалась в идеологический аккомпанемент к этой власти, в комментарий к ее политическим постулатам, в некоей временной перспективе — в донос, пусть даже и нечаянный, непроизвольный [34] . Взывающая к общественному мнению в условиях нормальной литературной борьбы, она все больше взывала к администрации и сама претендовала на администрирование. Эстетическая (не говоря уже о социальной) оценка независимого критика прочитывалась как политическая — со всеми вытекающими выводами, поэтому «теперь не время взаимной полемики» — и «я теперь не мог бы ругать своего брата-писателя». Деятельность писателя — литературного критика — в том виде, в каком она осуществлялась прежде,

становилась невозможной. Нужно было либо искать другие способы реализации своих потенций и амбиций, либо уходить из литературы.

Блестящий и задиристый критик дореволюционной поры, исколовший своим пером едва ли не всех тогдашних писателей, Чуковский в пору «Всемирной литературы» сходит со сцены. В начале 1920-х годов вместо Чуковского-критика складывается поэт-сказочник, исследователь детского языка и психологии, автор историко-литературных изысканий (главным образом вокруг так называемых «революционных демократов»), переводчик и теоретик художественного перевода, но только не критик текущей литературы. Он отбрасывал жанры, как ящерица, спасаясь от преследования, отбрасывает хвостик. Он хватался за другие, в поисках того, в котором мог бы существовать. «Всемирная литература» как раз и была сеансом коллективного ухода в другой жанр, групповым отбрасыванием хвостов.

Рукопись Чуковского на предыдущих страницах воспроизведена, пора признаться, не полностью. В верхней ее части, над текстом рецензии, помещено четверостишие — на манер motto или эпиграфа:

 

Папа маму

Бросил в яму,

Ибо папа

Пишет драму.

 

Окажись это четверостишие не на листах с рецензией, а на каком-нибудь клочке бумаги или в дебрях рабочей тетради, — добраться до его смысла было бы весьма не просто. Но местоположение строк и нечаянный комментарий дневниковой записи Чуковского вполне проясняют, кто такие эти папа

и мама, о какой драме речь — и всю иронию стишка: «…увидел Гумилева с какой-то бледной и запуганной женщиной. Оказалось, что это его жена Анна Николаевна. <…> Гумилев обращается с ней деспотически. Молодую хорошенькую женщину отправил с ребенком в Бежецк, а сам…» [35]

А сам здесь, в голодающем, холодном Петрограде, наслаждался жизнью, сочиняя драму под названием «Охота на носорога». В центре событий этой пьесы — яма, в которую отправляют возлюбленную протагониста, подобно тому как автор бросил жену в провинциальную яму. В пьесе первобытное племя приносит девушку в жертву носорогу — в жизни «папа» приносит «маму» в жертву «Охоте на носорога». Эпиграмма с чертами пародии или же пародия, облеченная в эпиграмму, — адресованный Гумилеву экспромт совмещает «быт» и «искусство», «жизнь» и «литературу», биографическое своего адресата с его же творчеством. Адресантом (отправителем) оказывается лепечущее дитя. Вся ситуация видится глазами ребенка (ребенка этого «папы» и этой «мамы»), оборачивается очередным намеком на инфантилизм автора пьесы об африканской охоте — и потому выглядит гораздо мягче, чем та же ситуация в дневниковой записи: мол, что с него, ребенка, возьмешь. И все же навряд ли стишок предназначался для оглашения…

Ироническая эксплуатация «детского взгляда» и совмещение биографического с литературным и впредь будут свойственны пародийным рефлексам Чуковского на Гумилева.

 

VI

 

Какие-то мысли о Гумилеве, ощущение незавершенности разговоров, недоспоренности споров, недовыясненности отношений всегда сопровождали «детского поэта» Чуковского. Через восемь лет после гибели Гумилева он, уже автор десятка прославленных и разруганных сказок, обобщил свой опыт и свое понимание специфики поэзии для детей в статье под несколько вызывающим названием «Тринадцать заповедей для детских поэтов». «Заповеди» слишком претенциозное, слишком высокопарное слово для разговора о детских стихах, да и не только для них, и поставить его в такой позиции можно разве что с долей автоиронии. С разъяснения этого обстоятельства, с возвращения «заповедей» на надлежащее место и начинается статья. В этом объяснении, почти извинении — как бы за неуместную шутку — каждое слово подразумевает Гумилева. Продолжает спор с Гумилевым. Пародирует Гумилева.

Поводом для спора стала встреча Чуковского с Гумилевым под одной обложкой. Эта встреча произошла в 1919 году, в брошюре

«Принципы художественного перевода», составленной из двух статей: о стихотворных переводах толковал Гумилев, в другой, о переводах прозаических, — Чуковский. Книжица получилась довольно тощая, всего около тридцати страниц, но история отвела ей незаурядную роль.

Написанная в ответ на задачи «Всемирной литературы», столкнувшейся с беспрецедентной массой переводных текстов, книжица положила начало новой филологической дисциплине — теории художественного перевода. Вся эта разросшаяся область знания, на счету которой ныне тысячи статей и книг, восходит к брошюре 1919 года, и умей книжица говорить, могла бы произнести со скромной гордостью: довольно с нас и той малой славы, что мы начинаем…

Объединение двух авторов в одном издании оказалось чисто формальным, их единство — фиктивным. Будто бы примиренные общей обложкой, статьи раскалывают брошюру на две противостоящие части. Принципы художественного перевода, предложенные двумя авторами, оказались разными и непримиримыми. Гумилев продиктовал безапелляционную регламентацию, подчинение переводчика жестким правилам, Чуковский востребовал полную творческую свободу. Драконовы законы и Хартия вольностей под одним переплетом выглядели бы примерно так же. В переизданные через год «Принципы художественного перевода» была включена еще и третья статья — профессора

Ф. М. Батюшкова, который и вовсе отстаивал принцип непереводимости, и тогда книжица стала вместилищем всех основных направлений, всех — длящихся по сию пору — дискуссионных подходов в теории художественного перевода.

«На заседании была у меня жаркая схватка с Гумилевым, — писал Чуковский в дневнике (12 ноября 1918 г.). — Этот даровитый ремесленник — вздумал составлять Правила для переводчиков . По-моему, таких правил нет. Какие в литературе правила — один переводчик сочиняет , и выходит отлично, а другой и ритм дает и все — а нет, не шевелит. Какие же правила? А он — рассердился и стал кричать. Впрочем, он занятный, и я его люблю» [36] .

С четкостью военного человека Гумилев формулировал свои правила — от первых слов «Существует три способа переводить стихи» — до последних, где он чуть ли не с пророческим высокомерием и без всякой иронии именует свои правила — «заповедями»:

«Таковы девять заповедей для переводчика; так как их на одну меньше, чем Моисеевых, я надеюсь, что они будут лучше исполняться» [37] .

Через десять лет после появления этих строк Чуковский, формулируя свои «правила» детского поэта, в статье, не имеющей, казалось бы, никакого отношения к Гумилеву, продолжил спор с ним о пределах нормативности в литературе. Он просто-напросто вывернул наизнанку каждое слово, все смыслы гумилевской декларации:

«Я, конечно, не предлагаю непререкаемых догматов. Это просто путеводные вехи, поставленные для себя самого одним из начинающих детских писателей, который стремился насколько возможно приблизиться к психике малых детей. Я называю мои домыслы заповедями не потому, чтобы я чувствовал себя Моисеем на Синайской горе, а потому, что основная природа всех заповедей издревле заключается в том, что их нарушение не только возможно, но почти обязательно. Их императивный характер — лишь кажущийся. Недаром в качестве тринадцатой заповеди я даю краткое наставление о том, как нужно нарушать предыдущие» [38] .

Гумилев ставит свои заповеди чуть ли не вровень с Моисеевыми, вещая как бы с Синайских высот, — Чуковский называет свои заповеди «домыслами» и отказывается от позиции Моисея, вещающего на Синайской горе. Гумилев надеется, что его заповеди будут исполняться лучше библейских, — Чуковский прямо призывает к нарушению заповедей и даже указывает пути и способы нарушения. У Гумилева заповедей на одну меньше, чем сакральное число (десять минус одна), — у Чуковского на одну больше (двенадцать плюс одна). Библейски патетической декларацией Гумилев завершает свою статью — Чуковский евангельски смиренномудрым признанием свою начинает. Гумилевские заповеди тотальны, они претендуют на всеобщее исполнение — Чуковские предназначены прежде всего (и чуть ли не исключительно) для личного пользования. С какой стороны ни подойти, невозможно не заметить преднамеренную последовательность пародийного переворачивания слов и смыслов.

Поделиться с друзьями: