Новый Мир ( № 1 2011)
Шрифт:
Гадкий, нехороший, жадный Бармалей!
Сказать о злодее и разбойнике, пожирателе детей, что он их, видите ли, «кушает» и вообще «гадкий» и «нехороший», — значит дать место «детскому, слишком детскому», представить смехотворно инфантильный взгляд наивных до святости — или до нелепости — «маленьких детей». Уже не какой-то папа бросает в яму какую-то маму, а маленькие дети, бросив и папу и маму, бросаются в полную опасностей Африку, но пародийная функция манерной инфантильности — та же самая, что в эпиграмме на полях рецензии.
Предостережения
…Бегемот
Убежал за пирамиды
И ревёт,
Бармалея, Бармалея
Громким голосом
Зовёт.
При этом, заметим, появляются однотипные союзнические пары тяжеловесного животного с антропофагом: людоед — носорог и Бармалей — Бегемот.
Побежденный людоед Гумилева «очутился на аркане», и
Людоеда посадили
Одного с его тоскою
В башню мрака, башню пыли,
За высокою стеною…
Местом заключения своего побежденного людоеда Чуковский определяет камеру еще более мрачную и тоскливую — крокодилов желудок:
Но в животе у Крокодила
Темно и тесно и уныло,
И в животе у Крокодила
Рыдает, плачет Бармалей…
Наказание подействовало на гумилевского людоеда благодетельно: он преображается в добряка, рассказывающего сказки о феях (не бальмонтовские ли «фейные сказки»?):
Говорят, он стал добрее,
Проходящим строит глазки
И о том, как пляшут феи,
Сочиняет детям сказки.
Бармалей, побывав в столь необычном заключении, тоже готов стать на путь исправления, и оттуда, из крокодилова нутра, раздается его отчаянное
de profundis:
О, я буду добрей!
Полюблю я детей!
Не губите меня!
Пощадите меня!
О, я буду, я буду, я буду добрей!
В черновых вариантах сказок Чуковского, оставшихся в его рабочей тетради, «подобрение» было еще ближе к гумилевскому — до текстуального совпадения: «Я буду им сказки рассказывать» [43] , — обещает там побежденный Бармалей. Следование за «Неоромантической сказкой», надо полагать, оказалось избыточным и было укрощено.
«Нисхождение и преображение» Бармалея шаржируется: осознавший порочность своего извращенного детолюбия, Бармалей становится не каким-то там сомнительным сказочником, а полноценным кондитером, и одно-единственное слово о будто бы состоявшемся подобрении того людоеда («Говорят, он стал добрее») откликается у этого обильным словоистечением на ту же тему:
…А лицо у Бармалея и добрее и милей
.......................................
Пляшет, пляшет Бармалей, Бармалей!
«Буду, буду я добрей, да, добрей!
Напеку я для детей, для детей
Пирогов и кренделей, кренделей!
По базарам, по базарам буду, буду я гулять!
Буду даром, буду даром пироги я раздавать,
Кренделями, калачами ребятишек угощать.
............................................
Потому что Бармалей
Любит маленьких детей,
Любит, любит, любит, любит,
Любит маленьких детей!»
Пародийный эффект в «Бармалее» создается гипертрофией: если доброта — то уж пересахаренная, кондитерская, если страх — то до ужаса. Людоед у Гумилева, как и положено при этой профессии, страшный:
…ликом темный,
Он бросает злые взоры…
У Чуковского людоед гораздо страшней, у него не только взоры, у него тотальная жуть:
Он страшными глазами сверкает,
Он страшными зубами стучит,
Он страшный костер зажигает,
Он страшное слово кричит…
Пародийный эффект и тут достигается наипростейшим способом — нагнетанием, назойливым усиливающим повторением, а «страшное слово», которое кричит Бармалей, — это всего лишь «Карабас! Карабас!».