Новый Мир ( № 1 2012)
Шрифт:
Вадим Месяц поступает иначе, инсталлируя стилевую установку парщиковской школы в рамки, более дружественные современной действительности, развивающей культуру как совокупность проектов. Его проект «Русский Гулливер», так же как соловьевские мистерии, направлен на поиск «новой универсальности» и базируется на сплоченной группе авторов, вышедших из среды метареалистов. Соединение литературы и «жизни» в мифологическо-ритуальном синкретическом единстве (возврат к мифу, размывание границ «искусства» и «действительности» — неизбежное следствие стилевой установки на «сложность») декларировано на сайте проекта: «Русский Гулливер — проект мировоззренческий, самостоятельная платформа для поэзии, декларирующей ответственность по отношению к поэтическому слову, как основной приоритет, альтернативный способ жизни, активная ячейка сопротивления обывательской цивилизации. Это не только издательство, это скорее содружество литераторов, пытающихся обратить поэзию
Показателем этого, пожалуй, может быть сюжет достаточно локальный, но вместе с тем — репрезентативный. Группа молодых авторов во главе с Кириллом Корчагиным и Александром Мурашовым издала в 2011 году альманах «Акцент», явным образом отталкивающийся от популярных у предыдущего поколения (конца 60-х — 70-х годов рождения) стратегий письма как от упрощающих и противопоставляющий им «обсуждение поэтик, отклоняющихся от крайне индивидуализированного (что не значит индивидуального) поэтического высказывания и стремящегося если не уйти от мира предметов, то хотя бы прозреть в нем образ чего-то большего» [16] . Этот «образ чего-то большего» сродни устремлению к сути вещей в метареализме. Однако этот проект полностью поколенческим все же назвать нельзя. Редакция альманаха привлекает в него и старших авторов, близких по установке (несмотря на видимую их разность). Среди 30-летних это прозаик Сергей Соколовский, а среди самых старших — Аркадий Драгомощенко, один из авторов «парщиковской семьи». Альманах был замечен и вызвал известное раздражение в литературной среде, причем как клубной, так и толстожурнальной, именно этой претензией на сложность. Мы же в этой ситуации не можем не отметить имя Драгомощенко в значимой позиции.
Так что пессимистические слова об отсутствии у современников интереса к творчеству Парщикова, пожалуй, преждевременны. Теперь Парщиков может быть репрезентирован как гуру «новой сложности» и перечитан. К тому есть и иного рода — экстралитературные, «премиальные» — предпосылки.
Интересно, что установка на «новую сложность», похоже, наиболее продуктивно реализует себя не в поэзии (трудно припомнить кого-либо из поэтов 70 — 80-х годов рождения, для кого прямое влияние Парщикова стало принципиальным, а косвенное нужно выявлять специальным усилием), а в прозе. В произведениях Иличевского, который прямо называет Парщикова своим учителем, они прорвались в мейнстрим, ошеломив непосвященных сложностью и стилистической сгущенностью [17] .
3
Есть любопытный текст — разбор Иличевским поэмы «Нефть», где взгляд на учителя становится для автора во многом осознанием себя самого [18] : многое, что увидено при чтении Парщикова, потом станет основой тогда уже задуманного романа «Перс».
«Нефть» — это до предела сжатый текст. Вот первые две строфы:
Жизнь моя на середине, хоть в дату втыкай циркуль.
Водораздел между реками Юга и Севера — вынутый километр.
Приняв его за туннель, ты чувствуешь, что выложены впритирку
слои молекул, и взлетаешь на ковш под тобой обернувшихся недр.
И вися на зубце, в промежутке, где реки меняют полярность,
можно видеть по списку: пары, каменюги и петлистую нефть.
Ты уставился, как солдат, на отвязанную реальность.
Нефть выходит бараном с двойной загогулиной на тебя, неофит [19] .
В одном из писем Парщиков дает что-то вроде реального автокомментария, который позволяет «поймать» законы сжатия: «Первая строка — перифраз Данте, довольно обычный подход, и взят из-за цифры моего тогдашнего возраста. Водораздел — место на Валдайской возвышенности, где часть рек берёт начало и устремляется к югу, а другие бегут на север. Странные сто километров или около того, где меня в прямом смысле посетили ощущения прозрачности земной коры и я видел ископаемые, залежи нефти, складки, где она находится. Нефть — планетарная кровь. Но для меня — чистый промежуток между органикой и неорганикой. Как можно представить себе промежуток как пространственную форму, не связанную со своими границами? Она всегда наводит на представления о подвешенности. Как в стихотворении Баратынского „Недоносок”, о чём мне впервые написал Саша Иличевский. Я и сам себя ощущал подвешенным, словно на зубце ковша гигантского экскаватора, чьи зубья напоминали какую-то ивритскую букву. Экспозиция в первой строфе описательная: нарушение баланса, взлёт, откуда можно начинать „рассказ”. Обретение голоса и площадки, что ли. Человек взлетает, словно выкопанный, словно отделённый от материнских клеток, земля под ним вертится, само собой. Родовое ощущение» [20] .
Первый импульс — зрительный и ассоциативный. Отнюдь не умо-зрительный, а напрямую — от видения к идее. Вещь являет у Парщикова свою суть как видимую — словно платоновский эйдос. И просто — называется. То есть это только «снаружи» метафора. Изнутри — имя. Образ здесь особого сорта — отображающий не впечатление, а предшествующее ему усилие — процесс, то есть растянутое в длительность «схватывание» вещи. «Экскаватор» — целое — здесь не в подтексте, а в предтексте. Он может быть, а может не быть дорисован, поскольку включен в «зубец» и дан суггестивно. Такой способ письма можно назвать феноменологическим.
Примерно такой тип отображения Парщиков, видимо, и называл «фигурой интуиции». «Образ оставляет след, форму, но эта же форма — и ловушка одновременно, вместилище какой-то субстанции, показавшей себя в сопоставлении, напряжённом памятью и будущим временем; одна из характеристик этого появления — ошеломительность. Я же и говорю: фигура интуиции поэтому», — писал он в одном из своих набросков, уже постфактум осмысливая одноименный цикл стихов [21] .
Парщиков означивал словами переживание видимого пространства и — вторым эшелоном — интерпретировал пережитое.
Иличевский пытается ввести сюда еще одно измерение, казалось бы парщиковскому миру противопоказанное, — длительность, время, но делает это максимально бережно. Однако он натягивает парщиковские интуиции на раму умозрения, используя для анализа «Нефти» порождающие модели — математическую (топологическую) и мифологическую, которые оказываются метафорически тождественны друг другу: стихотворение Парщикова трактуется как рассказ о переходе от мифа к катастрофе и одновременно — от идеальной сферы к зловещей ленте Мёбиуса. Нефть же интерпретируется как исток, начало бытия, но одновременно и «образ катастрофы субъектно-объектного различения, а также: причинный образ возникновения дискретных серий, порождающих время» [22] .
Математика, каббала, семиотика даются Иличевским как равнозначные языки, тождественность которых — эквивалент взаимосвязи (тождественности) самих вещей. Само письмо в этой системе оказывается констатацией катастрофы — поскольку подлежит времени, но стремится его преодолеть.
Парщиков организует письмо как поиск точки присутствия-в-мире (как сказали бы философы), как предъявление самого метода.
Иличевский смотрит на эту ситуацию извне, что позволяет ему отторгнуть от себя альтер эго — героя, который сознательно отправляется на поиски истока — в пространстве взаимотождественных кодов, выглядящем как прозаическая квазиреальность. Точка сборки его так называемых «романов» (на самом же деле — поэм, написанных в строчку) — вовсе не сюжет (который он, как говорят критики, «не умеет строить»), а само «схватывание» героем видимого мира, его понимающее зрение.
Левкин — абсолютно самобытный писатель и ровесник Парщикова, но вольно или невольно совпадает с ним на глубинном, неуловимом уровне текстопорождения — от ранних рассказов до романа «Марпл» Левкин ловит «фигуры интуиции». И когда он пишет о Парщикове в феноменологическом ключе, то кажется, что он описывает и свой собственный творческий принцип: «…происходит движение, перемещение вдоль всей линейки от полного якобы себя отсутствия до чего угодно вещественного, плюс сопутствующие личные переживания в материальной форме. И обратно. Всякий раз испытывая очевидное удовольствие от очередного исполнения этого кунштюка, новой внятной реализации своего отсутствия, не-бытия тут. Ну, разумеется, с удовольствием проживая и переживая все, что происходит по ходу этого перемещения. И это есть вполне единственный подход к художественным практикам конца XX — начала XXI века» [23] .