Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 10 2006)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

И он уснет, огнем растроган.

Потом проснется и пойдет он

В ночную смену на работу.

С наибольшей отчетливостью футуристические корни “филологической школы” проявлены у Юрия Михайлова (1933 — 1990). Тотальность звукописи (порой изощренной, порой несколько вычурной), экзотизм рифм, самодостаточность ритма отчасти напоминают авторов “футуристического маньеризма”, таких, как Семен Кирсанов. Однако это впечатление обманчиво: для Михайлова самодвижение слова предстает не экспериментом (за исключением, впрочем, сугубо игровых михайловских текстов), но глубинной герметической работой, формой философского познания:

 

На

темно-коричневый саксофонов фон

Вазу изумрудную ставил вибрафон,

Тромбонист укладывал в вазу кирпичи,

Контрабас хоккейные в них швырял мячи.

Пианист насыпал золотых монет.

Лепетал расслабленно розовый кларнет.

А труба с сурдинкой, запахнувшись в мех,

Продолжала хриплый, суховатый смех.

............................................

Интересно, что у двух эпонимов группы отчетливо заметны две, казалось бы, противоречивые, разновекторные тенденции, ставшие тем не менее формообразующими для поэтики “филологической школы” в целом: примитивизм и герметизм.

Классиком примитивизма среди поэтов круга Красильникова — Михайлова принято считать Владимира Уфлянда (род. в 1937), между прочим, одного из инициаторов настоящего издания. Его тексты, бывало, сопоставляли и с “барачной лирикой”, и с опытами концептуалистов (в особенности Дмитрия А. Пригова); так же, впрочем, общеизвестно, что Бродский назвал его своим “учителем”. Между тем Уфлянд близок именно Красильникову в работе с “коллапсирующими контекстами”: не суровый гиперреализм Игоря Холина, не приговское тотальное умыкание в никуда всякого стиля, но и не тяжеловесная философическая ирония Бродского, но самостоятельность речевого жеста, его остранение не через абсурд, но через неадекватность позиции, своего рода “дурашливость” лирического “я” (вспомним и “эпос” Уфлянда, “Рифмованную околёсицу”, восходящую к балагану, к райку): “Крестьянин / крепок костями. // Он принципиален и прост. // Мне хочется стать Крестьянином, / вступив, если надо, / в колхоз”. Концепция такого рода примитивизма — в его неконцептуальности, неуловимости, недоведенности до методологически отточенного письма, невозможности определить градус авторского пафоса или авторской иронии:

В глухом заброшенном селе

меж туч увидели сиянье.

Никто не думал на Земле,

что прилетели марсиане.

Они спросили, сев на поле:

— А далеко ли до Земли?

Крестьяне, окружив толпою,

в милицию их повели.

Худых и несколько обросших,

в милицию их повели.

Худых и несколько обросших,

в рубахах радужной расцветки.

Ведь это, может быть, заброшены

агенты чьей-нибудь разведки.

...................................

В этом смысле близким Уфлянду оказываются не только классик отечественного минимализма, мастер деконструирующей саму себя миниатюры (прозрачной в своем иронико-юмористическом модусе, но одновременно ускользающей от толкования) Леонид Виноградов (1936 — 2004):

Качнулась ветка.

Очнулась птичка.

Глядит — соседка

снесла яичко, —

но и совершенно иной, казалось бы, поэт — тончайший лирик Сергей Кулле (1936 — 1984), в значительной степени могущий быть адекватно

прочитанным лишь сейчас, сквозь призму новейших рассуждений о “новой искренности” и “прямом высказывании”. Будто-бы-детский и в то же время пропитанный глубочайшим пониманием истории и культуры взгляд Кулле позволяет вскрывать за молчаливой, инертной обыденностью целый ряд непроявленных смысловых пластов:

Сначала гильотинировали Короля.

Потом начали спорить.

Мирабо сказал:

— Наша сила — в свободе! —

Дантон сказал:

— Наше спасение — в равенстве! —

Робеспьер сказал:

— Наше величие — в братстве! —

Затем Дантон

Гильотинировал Мирабо,

а Робеспьер — Дантона.

Робеспьера гильотинировали посторонние.

В заключение

призвали Императора.

Тот не упирался.

Некоторые парадоксалистские верлибры Кулле могут напомнить Владимира Бурича или Вячеслава Куприянова, другие, строгие, интонационно целостные, скорее заставят вспомнить Геннадия Алексеева, третьи, глубоко лиричные, построенные на недоговоренности, — Арво Метса. Но вышеперечисленные классики свободного стиха сформировали достаточно узконаправленные, хотя и очень яркие, методы, для Сергея Кулле же характерно именно убегание в “соседние стилистические зоны”, поиск мерцающей поэтической речи, не отменяющей четкости и внятности говорения (между прочим, строгости ради отнюдь не всегда верлибрической, как полагают некоторые критики, — в корпусе текстов Кулле весьма велико число вполне ритмически организованных стихотворений).

Сверхгерметичный, по общему мнению, Михаил Еремин (род. в 1936), автор сконцентрированных в восьмистишии поэтическо-философских трактатов, также, пожалуй, содержит в своем методе своего рода двуполюсность, внутреннее опровержение собственных посылок. Собрат Еремина по “филологической школе”, Лосев пишет: “…поэтический язык отличается от разговорного тем, что помимо прямой референциальности слова приобретают в нем дополнительную выразительность. У Еремина это происходит за счет столкновения пестрой, разноприродной лексики с лейтмотивом его творчества — единосущностью мира. При этом в минимальном пространстве ереминских текстов <…> словам придается самостоятельная, как бы сакральная, значительность иероглифов”.

Действительно, символический аспект лирики Еремина принципиален, его восьмистишия могут быть развернуты в толковании и даже подразумевают подобную развертку. Но для меня очевидна и обратная сторона этого не имеющего прямых аналогов поэтического письма: его автоиронический характер, наделение сверхплотности смысла признаками обманки, этакого уловителя избыточной серьезности. В этом смысле толкователь ереминских стихов подвергается опасности обнаружить в своих руках вместо развернутого связного построения — весточки от автора, сообщающей о заведомой бессмысленности расшифровки (“Абсолютный герметизм этих вещей как будто не предполагает существования читателя”1):

На подступах к развенчанной столице

И царственна,

Как бронзовый каузатив, что оживлен

Лишь мертвой зеленью, подобной

Подтекам ив, река,

И прописные — киноварь по медной сини — вербы

На противоположном берегу

Безмолвны.

Это, разумеется, не отменяет грандиозного герменевтического потенциала поэзии Еремина, но лишь указывает на дополнительный и, с нашей точки зрения, весьма принципиальный уровень его поэтики.

Поделиться с друзьями: