Новый Мир ( № 10 2008)
Шрифт:
Пушкин, как всегда, ухватывает главное: в то время как поэты веками воспевали в сонетах идеал женщины, прекрасной дамы, Вордсворт избирает своим предметом Природу.
А как же Любовь? Вспомним хрестоматийные стихи о Люси. Мы не знаем, с кого образован “милый идеал” этого зыбкого создания, девушки-цветка,-— или он просто свит из воздуха той же таинственной Природы:
Среди нехоженых дорог,
Где ключ студеный бил,
Ее узнать никто не мог
И мало кто
Фиалка пряталась в лесах,
Под камнем чуть видна.
Звезда мерцала в небесах
Одна, всегда одна.
Не опечалит никого,
Что Люси больше нет,
Но Люси нет — и оттого
Так изменился свет.
(Перевод С. Маршака)
Застенчивость, скромность, даже скрытность — таков образ женственности в поэзии Вордсворта. Чуть особняком стоят его более поздние стихи,
посвященные жене: “Созданьем зыбкой красоты / Казались мне ее черты…”1
Проходит время, и поэт с умилением обнаруживает в супруге множество земных, практичных талантов: “Уверенность хозяйских рук”, “Ее размеренность во всем, / Единство опыта с умом…”. Благодарность торопит вывод: “Венец земных начал, она / Для дома Богом создана...” В общем, опять по Пушкину: “Мой идеал теперь — хозяйка, / Мои желания — покой…”
Сонетов гордой деве и пылкой страсти у Вордсворта вы не найдете. Зато у него есть большой цикл сонетов, посвященный речке Даддон; это ее, а не юную красавицу на балу поэт сравнивает с вакханкой.
Ясно, что “идеал природы” — не какое-то нововведение Вордсворта, то была модная тема в эпоху Просвещения. Знаменитый на всю Европу Жан-Жак Руссо восславил великую учительницу Природу, а еще раньше шотландский философ Дэвид Хьюм установил приоритет чувства над разумом, природы — над познающими способностями человека. В Англии их идеи подхватил
Уильям Годвин, пик популярности которого совпал с молодостью Вордсворта.
“Забрось свои химические учебники и читай Годвина”, — писал он другу. Вордсворт лишь углубил рудник, который застолбили задолго до него.
В стихотворении, которое можно счесть программным, он называет Природу “якорем чистейших мыслей, нянькой, советчиком и хранителем сердца, душой всего моего нравственного существа”2 . Отчего Природа обладает такой властью над человеком? Оттого, объясняет Вордсворт, что в ней мы ощущаем Присутствие чего-то высшего, растворенного повсюду — в свете солнца, в животворном воздухе, в синем небе и в необъятном океане, которое пронизывает и душу человека, и весь мир. Вордсворт, конечно, говорит о Боге; но можно быть и атеистом, как Джон Китс, и все-таки заразиться этим религиозным чувством:
Тому, кто в городе был заточен,
Такая радость — видеть над собою
Открытый лик небес, дышать мольбою
В распахнутый, как двери, небосклон.
(Перевод С. Маршака)
Романтики (не только Вордсворт и Китс, но и потрясатели общественных устоев Байрон и Шелли) обожествляли Природу. В конце концов они достигли того, что образованный англичанин XIX века отправлялся на загородную прогулку с тем же чувством, с каким раньше люди отправлялись в храм.
А поэты? Природа сделалась для них не только “нянькой” и “советчицей”, но прямо-таки костылем, без которого и шагу нельзя ступить: все ее проявления, изменения, капризы стали “коррелятами” (отражениями) душевных состояний поэта. Романтическое стихотворение не мыслится без описательной природной увертюры.
“На холмах Грузии лежит ночная мгла…”
“Редеет облаков летучая гряда…”
“Мороз и солнце — день чудесный…”
Порой поэт сам порывается “командовать” природой (“Дуй, ветер, дуй, пока не лопнут щеки!” — Шекспир), но это — не стремление повелевать стихиями, как может показаться, а детски-эгоистическое требование сочувствия .
Впрочем, сомнения в Природе как в абсолютном благе уже зародились. Тот же Китс в письме Джону Рейнольдсу размышлял о жестоком законе, на котором стоит мир.
И тем же самым мысли заняты
Сегодня, — хоть весенние цветы
Я собирал и листья земляники, —
Но все Закон мне представлялся дикий:
Над жертвой Волк, с добычею Сова,
Малиновка, с остервененьем льва
Когтящая червя... Прочь, мрак угрюмый!
Чужие мысли, черт бы их побрал!
Я бы охотно колоколом стал
Миссионерской церкви на Камчатке,
Чтоб эту мерзость подавить в зачатке!
(Перевод автора статьи)
Те же мысли мучили Эмили Бронте: “Жизнь существует на принципе гибели; каждое существо должно быть беспощадным орудием смерти для другого, или оно само перестанет жить…”
Сомнения укрепились в результате научных открытий середины XIX века. Теннисон и его чувствительные современники были потрясены тем, сколько миллионов существ природа безжалостно губит и отбрасывает во имя совершенствования своих видов. Оставалось надеяться, что “все не напрасно”, как писал Теннисон, что “есть цель, неведомая нам”:
О да, когда-нибудь потом
Все зло мирское, кровь и грязь,
Каким-то чудом истребясь,
Мы верим, кончится добром.
(Перевод автора)
Интересно сравнить стихи Тютчева до этого умственного переворота в Европе и после. “Не то, что мните вы, природа: не слепок, не бездушный лик, — пылко писал он в молодости. — В ней есть душа, в ней есть свобода, в ней есть любовь, в ней есть язык…” А в посмертном издании 1886 года