Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 10 2008)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

Так идет процесс означения нового означаемого, “семантизации мотива”. Ну а установив равенство Лизаветы и Германна как игроков в своих играх, зафиксировав “эквивалентность поступков Германна и Лизаветы, которые предназначены реализовать мечты героев: стать независимым человеком путем обогащения/брака, злоупотребляя другим персонажем” и показав при этом, что причина краха их игр лежит в несовпадении правил, по которым играют игроки, можно обнаружить, что то же самое происходит и с Полиной и Алексеем в “Игроке” Достоевского, где текст неоднократно прямо отсылает нас к “Пиковой даме”. Однажды осмысленный мотив (в данном случае — мотив игры) легко воспринимается другим текстом, и начинается взаимное чтение текстов друг другом, процесс интерпретации текстом последующим текста предшествующего — и наоборот, процесс, продолжающий разворачивание и осмысление мотива, раскручивающий “семантический сюжет”.

В “Игроке” мотив “трепет” будет заменен мотивом “головокружение”, функционирующим в романе

аналогичным образом. “Функцию данного мотива, — пишет исследовательница, — мы видим в первую очередь как раз в его эквивалентизирующем свойстве, проявляющемся по отношению к
игре двух персонажей. Толкование художественной моральной оценки Достоевским своих персонажей, согласно которой Полина стоит гораздо выше Алексея, созвучно распространенной критической традиции определения художественной оценочной точки зрения в „Пиковой даме”. Согласно этой точке зрения, на одном этическом полюсе стоит Германн, эгоист-обманщик, на другом невинная, обманутая Лизавета”.

Пристальное слежение за текстом “Пиковой дамы” позволяет исследовательнице установить, что жизнь и смерть, “живость” и “мертвость”, организующие мощное поле смыслов в произведении, не делят персонажей так, что на одной стороне находилась бы старая, холодная, неподвижная графиня, а на другой — молодые герои с огненными страстями и живыми чувствами, но создают общее пространство, где каждый из героев пересекает границу “мертвого” и “живого”. При этом обнаруживается, что герой оживотворяется владеющей им мечтой и что появление признаков мертвенности в образе и поведении персонажа связано с его переходом в действительность, где его мечта не присутствует или где ее реализация невозможна. Признаки же мертвенности опять-таки создаются самим текстом — и, например, жест, часто трактующийся однозначно как наполеоновская черта в облике героя, — сложенные на груди руки — оказывается признаком мертвенности, объединяющим графиню в гробу, Германна после смерти графини и потери надежды на сообщение ею тайны и Лизавету Ивановну, не обнаружившую Германна в своей комнате. Здесь, на пересечении двух значений жеста: как признака наполеоновских устремлений персонажей и признака мертвенности их, рождается сложный комплекс смыслов, и мечта, животворящая героев, на наших глазах оборачивается страстью, их убивающей.

Можно пожалеть, что, опираясь на давнее уже исследование Н. Н. Петруниной3 и, в общем, им удовлетворяясь, Каталин Кроо не уделила мотиву “три” того внимания, которого он очевидно заслуживает. В исследовании отмечена лишь нереализованность числа три, связанная с описанной Петруниной дискредитацией сказки в пушкинском произведении, вследствие чего “три” начинает указывать на “форму, лишенную содержания”, — и не более того.

Между тем у Пушкина все гораздо интереснее. В “Пиковой даме” действительно оказываются нереализованными все очевидные и ожидаемые героями и читателем троичные последовательности. Но при этом создаются новые — и жесткая логичность этих новых реализованных троичных последовательностей указывает и на причину, по которой не реализуются желаемое и ожидаемое.

Каталин Кроо, по-видимому, вследствие влияния Лотмана, обронившего примечание о произвольности сближения “повести Пушкина с масонской традицией”4, совсем не учитывает написанных в этом русле работ, а между тем они если и не дают так уж много удовлетворительных ответов, зато ставят немало провокативных и эвристичных вопросов. В том числе и о поиске “трех” там, где в наличии лишь два члена ряда. Самое знаменитое место, предлагающее нам, по-видимому, “два” вместо “трех”, — декларация Германна, в которой “тройка” и “семерка” появляются при размышлении о тайне — но задолго до назначения ему трех карт мертвой графиней: “Да и самый анекдот?.. Можно ли ему верить?.. Нет! расчет, умеренность и трудолюбие: вот мои три верные карты, вот что утроит , усемерит мой капитал и доставит мне покой и независимость!” (курсив мой. — Т. К. ). Конечно, эта фраза просто требует найти в себе еще и “туза”. Давыдов в своем известном исследовании его даже и находит — на стыке “тройки” и “семерки”: “утроиТУСемерит”5.

Хочу заметить, что туз обретается в этой фразе проще, очевиднее и, главное,-— с более значительными последствиями для понимания “Пиковой дамы”, если только мы обратим внимание на постоянно повторяющиеся местоимения “мои”, “мой”, “мне”. И вспомним, что туз — это единица , и не просто единица, а меньшая карта, которая становится старшей, наибольшей . В данном контексте — карта-Наполеон. И что Пушкин к моменту создания “Пиковой дамы” уже давно написал: “Мы почитаем всех нулями, а единицами — себя …” (курсив мой. — Т. К. ) — после чего, естественно: “Мы все глядим в Наполеоны…” Туз — это я ,

и Германн здесь, ставя на
себя , собирается утроить и усемерить состояние, доставшееся ему от отца. Вот его выигрышные карты — тройка, семерка, туз.

Но, вовлекаясь в игру и тайну, Германн перестает ставить на себя и начинает ставить на другого, другого используя как средство и ступень на пути к умножению своего состояния. И этот другой — дама. Графиня, Лизавета Ивановна — и этот ряд “убитых” дам6 вполне логично завершается “убитой” дамой пик. Последовательность трех выигрышных карт перебивается последовательностью трех “убитых” дам, потому что Германн сам отказывается от своего туза — от себя…7

Книги Каталин Кроо требуют от читателя усилий и внимания, медленного чтения8, преодоления тяжелого порой языка и усвоения непривычной терминологии, но они окупают это — пробуждая мысль читающего, ставя перед ним вопросы неожиданные, проблематизируя вещи, казалось бы, очевидные. Ее книги, конечно, не “предмет потребления”, а “средство производства”9. Но в качестве средств производства они весьма эффективны.

Я ведь отчасти понимаю наших мэтров — вскрикнуть при чтении хочется от многих вещей. Например, от резкого повышения не только метафоричности, но и поэтичности языка произведения в процессе интерпретации. Как вам, например, такое: “Германн приподнимается с земли, где он лежал холодным, как мертвая старуха, и „ усып анным ельником”, чем его образ дополнительно ассоциируется с усоп шей графиней”. Первое, что хочется сказать: “ Усыпанный не имеет никакого отношения к усопший ”. Ну да, в прозаическом языке не имеет. А в поэтическом? Вопрос почти наивный — поэтический язык весь и строится на таких неожиданных, казалось бы исключительно внешним образом организованных соответствиях (не только звуковых). А если перед нами — проза поэта? А если проза — это и вовсе поэзия? (Мы ведь уже пригляделись хотя бы к выпущенной еще в 1998 году книге Вольфа Шмида “Проза как поэзия”…) Автор этого в виду не имел? Не знаем. Но текст — точно имеет. А следовательно — фиксирует исследователь. И постепенно читатель начинает вникать, вслушиваться и соглашаться, потому что вот с этим-то уже почти не поспоришь: “Трусоцкий, появляющийся уже вне мира сна, тройным повтором усиливает выражение собственной боли: „мы оба по краям этой могилы стоим, только на моем краю больше, чем на вашем, больше-с… <…> больше – с, больше – с — больше – с…”. И говорит это Трусоцкий, ударяя себя кулаком в сердце, где кроется боль, фонически целостно воспроизведенная словом „ боль ше””10.

Человек ведь не может пережить смерть другого . Он не вынесет глухого одиночества. Чтобы оставаться человеком, ему нужно слышать и понимать. А значит, единственный способ выжить — это — за временным отсутствием автора — слушать текст.

 

1 Можно сказать, что автор немедленно заключает его в новый круг, круг непрерывного бормотания: “Тройка, семерка, туз! Тройка, семерка, дама!” Однако перед нами совершенно очевидно не круг, а нечто гораздо более интересное — застывшая точка бифуркации: Германн непрерывно воспроизводит две возможности развития событий, не приняв того единственного их хода, что вроде бы состоялся. В этом — то есть в возвращении во времени в ту точку, в которой еще возможны варианты, и в напряженном усильном удерживании этой точки (“бормочет необыкновенно скоро”) — и заключается, судя по всему, его сумасшествие. Здесь, кстати, открываются совсем иные по сравнению с привычными возможности сопоставления фигур Германна и Сен-Жермена.

2 Пушкин то же самое проделывает и в “Повестях Белкина”: в “Станционном смотрителе” и в “Барышне-крестьянке”. И мы застываем в недоумении там, где Боратынский, говорят, “ржал и бился”. См. подробнее: Касаткина Т. “Бедные люди” и “злые дети” (Достоевский — наследник творческого метода Пушкина). — В сб.: “Достоевский и мировая культура”, № 20. СПб. — М., 2004, стр. 99 — 104.

3 Петрунина Н. Н. Пушкин и традиция волшебносказочного повествования

(к поэтике “Пиковой дамы”). — “Русская литература”, 1980, № 3, стр. 30 — 50.

4 Лотман Ю. М. “Пиковая дама” и тема карт и карточной игры в русской литературе начала XIX века. — В его кн.: “Пушкин”. СПб., 1998, стр. 786.

5 См.: Давыдов С. Реальное и фантастическое в “Пиковой даме” — “Revue des etudes slaves”, 1987, vol. 59, № 1-2, p. 265. В библиографии исследовательницы, впрочем, есть более поздняя публикация Давыдова: Davydov S. The Ace in “The Queen of Spades”. — “Slavic Review”, 1999, vol. 58, № 2, p. 309 — 328. Но ссылок в тексте, по крайней мере в связи с данной проблемой, на нее нет.

Поделиться с друзьями: