Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 10 2008)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

А вот соотечественник Аттали писатель и философ Морис Клавель в книге “Два века с Люцифером”3 как раз юному Марксу уделил первостепенное внимание. Он изучил некоторые “интимные” тексты, написанные им между пятнадцатью и двадцатью годами, которым “серьезные” исследователи обычно не придают значения; стихи, за исключением двух или трех, сюда, к сожалению, не вошли, но и прозаические тексты местами оказались достаточно красноречивы. Анализируя их, Клавель пришел к выводу, что в этом возрасте в душе Карла совершился глубокий перелом; юноша, видящий основной смысл жизни “в любви, которую мы питаем ко Христу” (цитата из его гимназического сочинения), сделался богоненавистником и богоборцем. В двадцать лет он сказал о себе: “Я чувствую себя равным Богу”. Кто, как не Люцифер, говорил

его устами!

Люцифер — не бес с копытами и рожками, его, напротив, отличает эффектная внешность и благородная позитура (недаром стольких художников манил его образ). И по смыслу своего имени он — “светоносец”. Но это свет гностического разума, тот, который в конечном счете “объемлет тьма”.

Люциферический мятеж против Творца и Его творения — с этой идеей-чувством Карл Маркс вошел в жизнь. Сходную идею-чувство устами одного из своих героев выразил другой, настоящий поэт. “О, если бы я мог призвать к восстанию всю природу, и воздух, и землю, и океан, и броситься войной на это гнусное племя шакалов…” Так говорит Карл Моор в шиллеровских “Разбойниках”. В “Хождении по мукам” А. Н. Толстого его словам (в самодеятельной постановке пьесы) с замиранием внимают красноармейцы качалинского полка: они-то “точно знают”, где надо искать гнусное племя шакалов. Им об этом сказал Карл Маркс.

Между прочим, уже упоминавшийся Шварцшильд считает, что домашнее прозвище Маркса двоилось: его звали и Mohr (произносится “мор”), то есть “Мавр”, и Moor — имея в виду, конечно, благородного Карла, а не его злого брата Франца.

Спору нет, в реальной действительности много было такого, с чем нельзя было мириться. Достаточно вспомнить об ужасающем пауперизме, сопровождавшем ранний капитализм и знакомом нам хотя бы по романам Диккенса. Но Маркс, продолжая и развивая просвещенческую традицию, ополчился не против конкретных изводов зла, но против мироустройства как такового, которое вознамерился радикально преобразовать якобы во имя добра. И придумал собственную “священную историю”, где роль спасителя была отведена человеческому коллективу — пролетариату.

Насколько близко к сердцу принимал Маркс бедствия пролетариата? Почему-то те рабочие, которым довелось посетить его дом, отмечали радушие его жены, а не его самого. Как писал Поль Лафарг, “ни один из них ни разу не заподозрил, что женщина, которая принимала их так просто, искренне и сердечно, происходила по материнской линии из семьи герцогов Аргайлов, а ее брат был министром прусского короля”. То есть принадлежала по рождению и воспитанию к племени “паразитов”, заклейменному “Интернационалом” (я имею в виду гимн).

Вообще за пределами своего семейного круга Маркс был довольно черствым и неуживчивым человеком. Об этом пишет, в частности, Аттали (хотя его позиция по отношению к своему персонажу действительно скорее апологетическая, чем критическая): “он старался изгнать всякую сентиментальность из своей жизни и работы”, “жестокость и неискренность” были обычными для него даже в отношениях с единомышленниками. По адресу ближайших друзей, на свой лад выдающихся личностей, таких как Вильгельм Либкнехт, Фердинанд Фрейлиграт или Фердинанд Лассаль, Маркс заглазно употреблял эпитеты “известный болван”, “говнюк” и “жидёнок” (еврей Маркс был юдофоб).

Сколько яду было у Маркса, видно уже из его сочинений; было бы странно, если бы он не одарял этим веществом также и свое окружение. Аттали пишет, что даже Гейне “опасался иронии Маркса”, хотя ему самому этого качества было не занимать.

Маркс мог бы сказать о себе, как Моор: “Мои остроты — это жало скорпиона”, только у Шиллера эти слова произносит злой Франц, а отнюдь не благородный Карл.

Впору назвать Маркса неблагодарным сыном своего отечества: от младых ногтей напитавшись воздухом старого Трира — которого в отношениях с женой и детьми ему хватило на всю жизнь4, — он сам излучал холод, каковой принимал за благодеяние, которое он оказывает человечеству.

Маркс

был типом “революционера в белых перчатках”, который “сочувствует” угнетенным массам, оставаясь от них на расстоянии. Он никогда не рвался на баррикады; его трудно представить в гуще революционной толпы и тем более во главе ее. И то сказать, революционная толпа только в советских фильмах имеет вид коллективного праведника, на деле же она представляет собою малосимпатичное зрелище, так что вполне может охладить пыл иного “априорного” революционера. Так, к примеру, случилось с С. Н. Булгаковым: в один из октябрьских дней 1905 года он выступил в Киеве с “зажигательной” революционной речью, но вид и дух толпы, как он пишет, отвратили его настолько, что с этого момента он стал охладевать к революции.

По сути, Маркс был кабинетным революционером, своего рода магом, который, сидя за письменным столом, стремился изменить мир посредством научных изысканий. Последовательно материалистический взгляд на мир привел его к выводу, что в общественной жизни решающую роль играет экономика. И чтобы переделать общество, необходимо в первую очередь переделать “экономический базис”. Экономика, таким образом, стала для него “алгеброй революции”. И в этом выражении алгебра была не просто метафорой; она стала для Маркса непосредственной участницей исследовательского процесса. “В 1877 году, — пишет Аттали, — Карл все еще работал над вторым и третьим томами „Капитала”. В частности, бился все над тем же вопросом о переходе от трудовой стоимости к цене. <…> Маркс снова взялся изучать алгебру, надеясь с ее помощью найти решение задачи, а еще он думал, подобно Блезу Паскалю, что математика поможет ему забыть о физической боли” (Маркс много болел). Лафарг отмечает: “Алгебра приносила ему даже моральную поддержку; она была ему опорой в самые горькие моменты его бурной жизни <…>. Маркс находил в высшей математике диалектику в ее самом логичном и простом выражении. Науку, говорил он, можно считать по-настоящему развитой только тогда, когда она способна использовать математику”; “Карл так увлекся этой новой областью знания, что даже, как говорят, собирался написать историю дифференциального исчисления и читал для этого трактаты Декарта, Ньютона, Лейбница, Лагранжа, Маклаурина5 и Эйлера”. Отдадим должное, по крайней мере, научной основательности Маркса.

Не могу судить, насколько значителен Маркс как экономист. На сей счет существуют очень разные точки зрения. Говорят, в Кембриджском университете кто-то повесил на стену его портрет рядом с портретом Адама Смита, отмерив тем самым его профессиональный “калибр”. Прямо противоположная точка зрения приближается к старому одесскому анекдоту: Карл Маркс был “просто экономист”, в отличие от “нашей тети Цили”, которая — старший экономист. Возможно, что истина — где-то посредине.

Во всяком случае основные выводы, которые сделал Маркс из своего экономического учения, оказались ошибочными, что сегодня очевидно не только для экономистов. Так, явно не оправдал себя тезис о дальнейшей пауперизации пролетариата и обострении классовой борьбы между ним и буржуазией. А учение о базисе и надстройке даже у самого Маркса иногда вызывало сомнение; культура-— не надстройка, напротив, экономические отношения во многом определяются совокупностью культурных связей. Но Маркс был достаточно далек от научной объективности; экономическая теория служила орудием его безудержного революционизма.

Как это ни парадоксально, с одной стороны, она придавала видимость основательности тому направлению в революционном движении, которое связало себя с именем Маркса, но с другой — мешала понять message, который от него исходил. Мало кто мог одолеть скучнейший “Капитал”. Легко войти в положение Чепурного из платоновского “Чевенгура”: “...ни в книгах, ни в сказках, нигде коммунизм не был записан понятной песней, которую можно было вспомнить для утешения в опасный час; Карл Маркс глядел со стен, как чуждый Саваоф, и его страшные книги не могли довести человека до успокаивающего воображения коммунизма <…>” Хотя в другом месте тот же Чепурный, когда ему читали “Капитал”, хоть и “ничего не понял”, но “что-то чувствовал”.

Поделиться с друзьями: