Новый Мир ( № 10 2009)
Шрифт:
Сирот братних он любил наравне со своей единственной дочерью. Они звали его тятей и имели все основания гордиться им: он был уважаем и чтим в деревенском обществе. Я рад, что ныне могу выразить ему свое глубокое уважение. Может быть, он услышит меня в том другом мире, где ныне обитает его душа. Повзрослев, племянники его женились, обзавелись семьями, один из них уехал в дальний город, и моя мать тоже ушла из родного дома — вышла замуж, в деревне остался только старший, Иван. Что касается их тяти, то, подняв на ноги братних детей, он исполнил тем самым свой долг до конца, к тому же овдовел и вот уехал к дочери в Курск, куда та вышла замуж.
Когда
Осенью сорок первого отец погиб на фронте, ему выпала горькая участь видеть: горит город, в котором его дом и семья. В последнем его письме последние слова: “Неужели я вас больше не увижу?..”.
Стремление моей матери иметь свое жилье не угасало, и, вернувшись на родину после военного лихолетья, она приобрела маленькую избушку под соломенной крышей. Избушка была так стара, что в буквальном смысле осела в землю — через подоконник можно было перешагивать на улицу, как через порог двери, — пришлось матери опять, напрягая все силы, купить другой дом. Он так и встает у меня перед глазами, едва подумаю о нем: бравый такой, под драночной крышей, с большими окнами, с парадным крылечком…
“Вот если бы он достался мне теперь!” — вздыхаю я и ловлю себя на мысли: а не уподобляюсь ли той мышке, мечтающей забраться в уютный, мяконький кошелек, попользоваться готовеньким? Но тотчас оправдываюсь: “Я же в нем не чужой, не чужой! Там частица души моей!”
Нет, не сложилась милостиво судьба: мать продала тот дом, и у новых хозяев он сгорел.
А вот старший брат ее не напрягался, он жил-поживал ровненько, благополучно в деревне своей, под родительским кровом. Моя мать всегда звала Ивана Степаныча не иначе как братчик, ласково и почтительно. Такое обращение укоренилось в ней с раннего детства.
— Жду в гости братчика, — говорила она в праздничные дни.
И встречала, и сажала за стол в красном углу.
— Надо посоветоваться с братчиком, — говорила она в дни будние .
Не столько ей нужен был совет, сколько хотела лишний раз оказать уважение старшему брату: мол, без твоего умного рассуждения и картошка не уродится, и корова не растелится.
Иван Степаныч стоил того, чтоб слушать его советы: еще перед войной стал председателем колхоза в родной деревне, да и неплохим; в передовых, правда, не числился, но и в отстающих тоже. Он был человеком осторожным, рассудительным и обходительным, умел ладить с районным начальством. Всякие уполномоченные, являясь в деревню, неизменно находили у него и стол и кров. Он угощал их медом из собственных ульев, умел вести разговор солидно, авторитетно. Ему не раз предлагали вступить в партию, но он отказывался: недостоин, мол, хотя полностью разделяю и поддерживаю линию партии и правительства.
Да, он целиком и полностью разделял линию партии: коли приказано пахать и сеять вот так, а не этак, значит, надо следовать неуклонно; коли заявлено с высоких трибун, что религия — опиум для народа, свидетельство бескультурья и безграмотности, значит, так оно и есть. В церковь он не ходил, на верующих посматривал иронически, с насмешкой, и невозможно представить его беседующим со священником или читающим религиозную книгу. Для него, закончившего четыре класса приходской школы, главным чтением была газета “Правда”, которую он всегда выписывал, она была ему вместо Евангелия. Но если б прочитал в ней обратное — мол, наличие Бога на небесах установлено неопровержимо на очередном съезде партии, — он тотчас отправился бы в церковь, и покаялся бы, и исповедался, и причастился.
Семья дяди моего в деревне считалась не то чтобы богатой, но справной. Да и с чего ей не быть таковой! Когда война началась, Иван Степаныч бронь имел; дом у него не сгорел, нажитое добро не утратилось, а совсем напротив — приумножилось, потому сдобные лепешки постоянно черствели на залавке — наголодавшись в военное лихолетье, я понять не мог: как это так, лепешки сдобные, а их не едят? Ватрушку съедают, а сгибень остается…
А тятя, уехавший в Курск, хлебнул там горя в годы оккупации. Небось, дочери он стал в тягость, и вот то ли поссорились они меж собой, то ли тоска по родным местам одолела — истинных причин я не ведаю, — решил вернуться.
— Сначала-то он ко мне пришел, — рассказывала мать. — Осенью дело было, уж морозы грянули. Я, помню, лен трепала во дворе. А он и является. Посидели мы, поплакали… покормила я его чем смогла. Он говорит: “Как мне теперь быть?” А что я могу? Сама из плена только что вернулась, ни кола ни двора… у свекрови приютилась, да не больно-то она была рада нам: хоть и родные внучата, да все лишние рты — время-то голодное. А тут деверь мой после госпиталя домой вернулся, надумал жениться, я-то уж и вовсе лишняя стала со своими детишками…
Это, значит, был 45-й или 46-й год. И в лучшие-то времена человек, оставшийся без крова, — последний из нищих. А уж в ту пору…
— Тогда тятя пошел в нашу деревню, к маме моей — тоже за советом: как, мол, ему быть? А та сама на иждивении у сына.
Бабушка моя состарилась раньше времени: маленькая, сильно скрюченная на один бок, ходить могла только опираясь на палку. Однако несмотря на немощь и болезни, управлялась по хозяйству: печь топила, еду готовила на всю семью, за скотиной ухаживала… а еще она в свободные минуты ткала половики и полотно для рушников на домашнем ткацком станке. Помнится, когда я гостил у нее, ей некогда было даже приласкать меня, семилетнего внука, наголодавшегося, нахолодавшегося, трепаного малярией… Бабушка несла в своем облике печать покорности, словно во всем виновата и всем должна — таково было ее положение в семье сына. Так что в судьбе старенького деверя своего, ставшего некогда тятей ее детям, голос бабушки не был слышен.
— Он побывал и у сестры своей, она в другой деревне жила. Но и там его не приняли: погостил недельку, да и поди куда хошь. И вот встретился он братчику на дороге, когда шел от сестры, встал перед ним на колени: “Ванюшка, что мне делать? Где голову приклонить?” Ему и в Курск не вернуться, и здесь угла нет.
Неизвестно, что сказал “Ванюшка” своему тяте, вырастившему его.
На другой день после той встречи, которую следует считать роковой, старенького тятю нашли замерзшим на реке: то ли провалился в полынью, то ли сознательно шагнул с берега. Помнится, меня, парнишку, поразило рассказанное кем-то: он по грудь вмерз в лед, и перед его лицом во льду от последнего дыхания вытаяла лунка…