Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 10 2009)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

Я с детским ужасом воспринял ту смерть и не понимал, почему о ней в семье дяди моего говорили не как о горе, а с облегчением. Потом, ставши повзрослее, уяснил суть: не стало человека — не стало и проблем, с ним связанных.

— Что же не пригрел его братчик твой? — осторожно спрашивал я у матери. — Ведь он родной вдвойне: и приемный отец, и дядя.

Она горестно опускала голову и пыталась объяснить, оправдать:

— У братчика детей трое да мама на иждивении, а избушка-то маленькая.

Но избушка была маленькой и в ту пору, когда их тятя принял к себе вдову брата с тремя малолетними сиротами.

Мне

же, когда размышляю, легко представляется отрадная картина: уступил бы Иван Степаныч родительское гнездо сестре своей, вернувшейся с малыми детьми из немецкой неволи, купил бы себе поновее, попросторнее — продавался же в его деревне соседский дом! Как-никак председатель колхоза, не бедный человек, на фронте не воевал, не потерял там руку или ногу, не утратил нажитого имущества ни в пожаре, ни при бомбежке, не был ограблен… Поступил бы благородно — тогда и неосязаемое, но такое весомое доброе сокровище , доставшееся ему от приемного отца, умножилось бы и перешло к следующему поколению, побуждая и потомков ко благим деяниям.

Печально мне, когда я думаю об этом, словно и сам каким-то образом причастен к общей вине перед человеком, совершившим нравственный подвиг. Вознагражден ли он на том свете? Или, может быть, отомщен?

Несчастное происшествие с покинутым на произвол судьбы тятей несколько подпортило репутацию председателя колхоза в деревенском обществе, и хоть никто ему глаза не колол, но за спиной, конечно, шептались и головами качали. Тень легла и на его детей… может, потому и уехал он потом из родной деревни. Но от самого себя не уедешь…

В детстве меня, помнится, поразил рассказ богомольной сестры моей бабушки: жили-были два брата, один убил другого из-за жадности да зависти, и Бог сделал так, чтоб преступление это запечатлелось на лунном лике, как напоминание и предостережение всему роду человеческому. Отсюда, мол, окаянство — слово, означающее предательство, вероломство. Это болезнь заразная, передается окружающим через душевное общение.

Я ощущал тень злого сокровища на себе как невидимое клеймо. Каким-то образом этот нравственный груз на моей душе остается и ныне: что-то у нас в роду повелось не все ладно… по крайней мере в этой родовой ветви. Словно червоточина завелась… словно болезнетворный “вирус” поразил… бывают ведь “вирусы” не только телесного, но и иного свойства.

Должно быть, неправедность совершенного тяготила Ивана Степаныча на подсознательном уровне, хотя, как человек рассудительный, он, несомненно, оправдывал себя, находя те или иные доводы в свою пользу, и отодвинул, может быть даже и забыл. Но так думаю, что-то просыпалось в нем иногда… не раскаяние ли?

Впрочем, это мои предположения, и не более. Они оттого, что дяде моему непременно хотелось прослыть благодетелем именно в приемном отцовстве. Не явить себя в этом качестве деятельным образом, а вот именно прослыть и тем самым как бы загородиться от осуждения людского, отогнать и рассеять тень.

— Нюшк! Сестренк! — кричал он за праздничным столом, будучи в подпитии. — Да разве я… Ить я твоим детям… вместо отца!

— Да, братчик, — смиренно соглашалась она, чем очень напоминала мне бабушку, свою мать.

Уж очень велик был соблазн — выглядеть благородно в общественном мнении именно в таком качестве.

— Нюшк! Сестренк! — снова возглашал он. — Ить твои ребята мне… как свои собственные.

— Да, братчик, — опять смирено соглашалась “сестренка”.

И мой родной брат с готовностью подтверждал, утвердительно кивая головой: мол, так оно и есть. Просто не хотел противоречить или искренне считал, что дядя наш имеет основания провозглашать свою добродетель? Меня же коробило его желание считаться “вместо отца” — это было чрезмерным и совершенно излишним. Он

не имел на то морального права!

— Тебе не кажется, что ты таким образом предаешь нашего отца, погибшего на фронте? — спрашивал я брата, задетый за живое.

— Ты мыслишь слишком прямолинейно, слишком упрощенно, — уклончиво отвечал он мне.

— Отец у меня один, — не раз и не два говорил я матери и брату. — Он погиб на фронте, в братской могиле лежит. А самозванцев мне не надо.

— Братчик ли плох! — возражала она.

Но не настаивала. Наверно, в душе своей была со мной согласна.

После очередной реорганизации сельского хозяйства в 50-м году председателем объединенного колхоза Ивана Степаныча уж не поставили, хотя он очень этого хотел. И вот, смертельно обидевшись, он неожиданно для всех уехал в город, в Новую Корчеву, где была родня, на помощь которой он рассчитывал. То есть сам он никому не должен, а ему все должны.

Перебраться на жительство из деревни в город в те годы было непросто: колхозникам паспортов не давали. Но Иван Степаныч, будучи человеком обходительным, дал кому-то “в лапу”, добыл-таки необходимые паспорта. А матери моей в этом деле сослужили службу старые новгородские документы, и вот она отправилась вслед за братчиком, купила дом неподалеку от него, на той же Коммунистической улице.

Это был старый-престарый пятистенник, одна его жилая половина глядела окнами на дорогу, другая — в огород. Всю эту улицу еще в 30-х годах застроили домами, перевезенными из купеческого городка, которого ныне уж нет на картах, он ушел на дно водохранилища, когда сооружали Иваньковскую гидроэлектростанцию. Да и не одна эта улица, а и все прочие были корчевскими по своему происхождению — Комсомольская, Красноармейская, Октябрьская… Среди них Коммунистическая была, пожалуй, самая убогая, самая неблагоустроенная: дорога непроезжая, канавы неодолимы, лужи бездонны, за шаткими изгородями — домики “для удобств”, поленницы дров, нелепые сарайчики, теплички… улица с таким названием являла собой явную прореху в государственной идеологии той поры.

Прежде в купленном моей матерью доме жил хозяин состоятельный.

В старой Корчеве он занимался кожевенным ремеслом и торговлей, то есть выделывал кожи, шил из них сапоги и башмаки — то ли сам, то ли работников нанимал. Он вел истинно купеческий образ жизни: по праздникам чинно ходил в церковь, где исполнял почетные обязанности старосты, имел лошадь и тарантас на рессорах, на нем объезжал окрестные деревни, продавая и покупая.

Но наступили иные времена, частное предпринимательство пришлось оставить. Он зарабатывал на жизнь тем, что нанимался огороды пахать да украдкой возил дровишки из лесу на продажу. Вынужденный перебраться на жительство в Новую Корчеву, кожевник еще хранил некоторые прежние привычки: по праздникам открывал окно, выставлял на подоконник граммофон с широким раструбом и — знай наших! — потчевал соседей вальсами “На сопках Маньчжурии” и “Амурские волны”, басом Шаляпина — “Эй, ухнем” и “Жил-был король когда-то, при нем блоха жила…”. Чаще же всего звучало:

Как по улице Варваринской

Шел Касьян, мужик камаринской…

Но был он, по воспоминаниям соседей, мужик молчаливый, угрюмый, а веселым да пляшущим камаринскую его не видели ни в будни, ни в праздники. И соседи не собирались к нему ради душевного разговора,

а родня в гостях у него не бывала, — наверно, он ее и не имел.

Говорили, что прежде-то он слыл мужиком компанейским, но после разорения старой Корчевы, когда пресекли его кожевенное да торговое дело, он как бы затаился, испуганно затих. Из-за вспыхнувшей под старость нелюбки с женой продал он и лошадь, и тарантас, денежки куда-то спрятал, потом вдруг исчез при странных обстоятельствах… Это случилось в военное лихолетье, когда фронт приближался, и хоть вражеское нашествие не доплеснуло до Новой Корчевы, однако артиллерийская канонада явственно слышалась, особенно по ночам. Когда тут и кому разбираться, что случилось с корчевским кожевником!

Поделиться с друзьями: