Новый Мир ( № 10 2009)
Шрифт:
Им постоянно приходится преодолевать препятствия, нагороженные то ли жизнью, то ли режиссером, ютиться на жердочках или опасно изгибаться, зависая над спинками, резать пятки о металлические решетки (тапочки тут позволены не всем, логика распределения ускользает, зато на всех белое, словно бы армейское исподнее — кальсоны и распашонка), перескакивая из кровати в кровать.
Большая часть сцен играется тут «на весу», когда персонажи студийцев балансируют на панцирных сетках, из-за чего положение их оказывается крайне неустойчивым и, мягко говоря, шатким.
Единственное
Особенно тяжко приходится С. Качанову, играющему отца главного героя, выходы у которого в самом начале да в самом конце. Все прочее время он лежит на своей кровати и смотрит в потолок.
Точно так же, в лежачем в основном положении, подобно Ильям Муромцам, проводят свое время друзья главного героя, Костя Кочевой (А. Шибаршин), Киш (А. Лутошкин) да Иван Гаврилович Ярцев (Г. Служитель), произносящий, между прочим, монолог Пимена из пушкинского «Бориса Годунова» да сочиняющий детскую пьесу из отечественной истории.
В этом спектакле вообще очень много думают и говорят об искусстве, которое оказывается дублем реальности, параллельным пространством, комментирующим происходящее, из-за чего понимаешь: история Алексея Федоровича Лаптева, безучастно и отстраненно сыгранного А. Вертковым, завершена уже давным-давно, в позапрошлом веке аж, хотя и до сих пор не потеряла своей актуальности.
Персонажи, промышляющие «московскими разговорами» о том, что такое любовь, есть ли она и не лучше ли в семейной жизни обойтись без страсти, заменив любовь чувством долга, постоянно как бы проговариваются, выдавая сентенции, идеально подходящие к нынешнему состоянию российского общества, — в кризисное, экономически и политически сложное время.
То есть очередной раз оказывается, что незаметно, двумя-тремя штрихами, Чехов гроздьями выдает законченные и вечные, узнаваемые типы и ставит вопросы, разъедающие сознание и теперь.
Но «женовачи» ведь никогда не играют про сиюминутное, только про вечное (точнее, как раз ровно наоборот, придумывают вечные ситуации, чтобы рассказать про «здесь и сейчас»), из-за чего русская история, которую многократно склоняют в спектакле, оказывается историей конкретных людей, как это уже было, ну, например, в «Захудалом роде».
Они как бы берут слово «история» и наполняют его совсем другим содержанием (помните: « — А-а! Вы историк? — с большим облегчением и уважением спросил Берлиоз. — Я — историк, — подтвердил ученый и добавил ни к селу ни к городу: — Сегодня вечером на Патриарших будет интересная история!» ), согревают человеческим дыханием, как бы намекая зрителям, что со временем и они, анонимные соглядатаи, отшелестят в вечность, а вечные вопросы как были неразрешимыми, так и останутся.
В финале персонаж А. Верткова подводит итог: вот, мол, сколько всего произошло за три года, а еще сколько жить — может, тринадцать, а может быть, и тридцать...
Говорит это и смотрит сквозь прутья кроватной решетки, словно бы из тюремного пространства собственного существования. Прожектор, выхвативший его, потихонечку гаснет, погружая все в темноту.
Очень это, между прочим, важное для спектакля ощущение — что повесть Чехова на самом-то деле показывает жизнь уже давным-давно умерших людей. Совсем неизвестных москвичей и жителей столицы (в отличие, скажем, от героев РАМТовского «Берега утопии» [32] ), проживших отпущенное и истлевших в гробах.
Неслучайно конструкция из кроватей, помимо клеток или же загонов для животных, напоминает и кладбищенские оградки. Как метафорически, оборачивая любые дерзания и искания в «кладбище надежд», так и буквально, в том смысле, что «нас всех ожидает одна ночь».
Первый акт заканчивается смертью Нины Лаптевой (А. Рудь), полуграмотной любительницы исторических романов, которая просто перестает возиться на своем ложе, скрипеть и двигаться, затихает...
И тогда все персонажи спектакля, кажется, единственный раз во время представления (если не считать финала) вылезают из своих келий и ночлежек, чтобы собраться у смертного одра.
Это ведь инсценировка повести, поэтому одиночное плаванье персонажей, выступающих на первый план только во время их активного участия, — важная особенность, обыгрывающая специфику чтения; ведь вот ты читаешь прозу, и по мере перемещения твоего зрачка-курсора написанные буквами образы и люди оживают, округляются и делаются объемными лишь для того, чтобы, произнеся пару реплик, снова скрыться на периферии читательского внимания.
Они, разумеется, продолжают присутствовать в читательской памяти, но в каком-то свернутом виде — как актеры, замершие каждый на своих полатях: отвлекаясь от их участия, внимание словно бы выключает в их комнате свет.
Кому-то — на время, кому-то — навсегда.
Ну и, кстати, понятно, отчего Сергей Женовач постоянно прибегает к перелицовке прозы, в которой (не то что в пьесах) важны не сюжеты, но атмосфера и послевкусие, то, что не вмещается в буквы, но тем не менее живет на кончике языка и ощущается нёбом.
Режиссеру интересно придумывать пластические или сценические эквиваленты переноса, перетекания одного вида высказывания в другое — вот отчего, помимо, конечно, «морально-нравственных исканий», спектакли Женовача столь странно современны. И, несмотря на кажущуюся безыскусность, многослойны — толкуй не толкуй, все равно не перетолкуешь: разброс для интерпретаций пре огромный.
И вот этот самый 34-летний купец Алексей Федорович Лаптев влюбился в молодую и хорошенькую Белавину (О. Калашникова), которая его не любила, а просто хотела уехать от тиранистого отца (С. Пирняк) и оказаться в Москве.
Сюжетно «Три года» исчерпываются историей мучений Лаптева, который, зная о нелюбви благочестивой Белавиной, этим мучился и отчаянно тосковал, метался между бывшей своей любовницей Полиной (М. Шашлова) и родственниками. Имея при этом все, о чем другие могут только мечтать.
Спектакль «женовачей», кстати, и об этом тоже — он еще и про то, что следует ценить то, что имеешь, видеть в проходящей жизни радости и не гневить Бога, иначе дочка заболеет дифтеритом и прикажет родителям жить долго и счастливо.