Новый Мир ( № 11 2004)
Шрифт:
Да, этот случай — символический.
Если ничего не изменится в нашей жизни, рано или поздно — совершенно не намеренно — бедные так будут разбивать покой богатых, имущество как частное, так и государственное…
Уже разбивают.
И в Царевну наша родина долго не превратится…
В таком виде я опубликовала свои мысли в пермской газете “Звезда”.
И вот получаю письмо из Москвы. Подруга пишет: ей привезли мою статью. И она возмутилась: почему же я “не заклеймила позором” хозяина “мерседеса”, который потребовал деньги.
“Это история полного морального одичания человека!” — написала
Четыре страницы письма я не буду приводить полностью. Лишь главные укоры.
“Не скрою, Ниночка, мне больно было почувствовать, что трагедию смерти и страданий… ты и человечески, и писательски не чувствуешь”.
“Представь, как о таком факте написали бы Толстой, Достоевский и Чехов!”
Но я не Толстой, не Достоевский и не Чехов…
В то же время, если бы меня не взволновала эта история, я бы не стала вообще писать! Пишешь ведь только о том, что растревожило мысли и чувства.
Сильно клеймить хозяина “мерседеса” — это навредить милому ВС, который и так с огромным трудом уладил конфликт. А если б конфликт возобновился? Ни у кого из нас нет денег! Нечем платить, вот в чем вопрос.
Вы-то меня понимаете, Антон Павлович?
Конечно, я перечитываю и люблю Толстого и Достоевского!
Однако… Вот Федор Михайлович! Он сам переживал припадки, но они не помешали ему сделаться великим писателем. А князя Мышкина — тоже с припадками — он свел с ума в “Идиоте”. Разве это хорошо?
— Нина, ты будешь учить Достоевского писать романы?! — восклицает мой муж.
Нет, но почему же он выбрал худший вариант…
Со Львом Николаевичем другая история. Внук мой, двух лет от роду, увидел фарфоровую статуэтку Толстого на столе, обнял, поцеловал, а потом вгляделся в его строгое (слишком строгое) лицо и погрозил пальцем:
— Но-но-но! — (так же он грозит бабе-яге в книжке).
А Вы написали: “Какое наслаждение — уважать людей!” Да, наслаждение! Ведь у каждого так много хорошего!
И сочинилось трехстишье:
Господи,
Пошли мне смирение,
Как у Чехова!
В поисках утраченного достоинства
Отар Чиладзе. Годори. Роман. Перевод с грузинского А. Эбаноидзе. — “Дружба народов”, 2004, 3—4.
Отар Чиладзе начинал — и как поэт, и как прозаик, — возможно, в самый беззаботный период грузинской истории. Истории советской, о чем писатель словно забывает в своих сегодняшних романах. Но вот как об этом времени — 60 — 80-е годы прошлого века — пишет Георгий Нижарадзе, один из немногих трезвых и острых умов современной Грузии: “Общереспубликанские потребности с избытком дотировались из Центра, денежных мест было много, цвели искусство и спорт, приезжие пили дешевое вино и поражались „несоветской” атмосфере легкомыслия и веселого вольнодумства, царящей в стране. Советскую власть ругали, не понижая голоса, но того, что она доживает последние годы, не мог себе представить никто”.
Именно в это время, воспринимаемое в массовом сознании как вполне естественное и заслуженное страной, — полмиллиона грузин отдало свои жизни в борьбе с фашизмом, не считая тех, кто погиб в результате политических репрессий, — появилась потребность в создании и соответствующего исторического фундамента. Не могло же такое прекрасное здание висеть в воздухе, быть просто игрою случайных и чуждых сил.
Отар Чиладзе, остро ощущая эту потребность, начал, как и положено поэту, издалека — с истории мифологической: ведь в реальной истории, начиная с губительных набегов Тамерлана, грузины никогда не управляли единым государством. Роман “Шел по дороге человек” понравился всем. Вероятно, не только потому, что оказался новым и талантливым словом национальной литературы, но и потому, что тонко и умно льстил национальному самосознанию. К тому же писатель демонстрировал знакомство с вершинами мировой литературы, как бы приобщая и читателя, помогая ему изжить комплекс провинциальности, хотя тем самым одновременно обнаруживая и подтверждая его. Привлекали и фрейдистские мотивы. Поведение героев определялось не разумно-рациональным началом, отождествлявшимся с директивами партии, а стихией бессознательного.
Понемногу продвигаясь к современности, в последних советских романах “Железный театр” и “Мартовский петух” Отар Чиладзе добрался и до начала ХХ века. Но с очевидными потерями. Подобный путь проходили многие национальные авторы: талантливая заявка, а далее — постепенное снижение, как адаптация к условиям печатания. При всем том слабое излучение таланта присутствовало. Но откровенная ориентация на количество губила качество. Для национальной культуры губительно именно создание тепличных условий.
В этом плане самым “советским” оказался у Отара Чиладзе роман “Мартовский петух”. Его можно спокойно сократить до повести. По моему глубокому убеждению, Чиладзе все-таки представитель монологического мышления, лирик по складу своей души, и в каждом, даже самом неудачном его произведении обнаруживаются кусочки поэтических текстов, вставные новеллы, этюды. (“Вот и день занялся такой, какой ты любишь, — исполненный нешумного, затаенного, спокойного биения жизни, как бы чуть одурманенный лягушачьим кваканьем, птичьим щебетом, шуршанием, стрекотом и шевелением мелкой живности в кустах и травах”.) Прекрасна сцена из последнего романа, где героиня выпрыгивает из машины и бросается в заросли ежевики. Любопытно, что и в собственной прозе А. Эбаноидзе тоже присутствует девушка в кустах ежевики, правда, более патриархальная, чем в “Годори”, — не истеричка лимоновского разлива. Я думаю, что интерес переводчика к роману возник в большей степени от этих общих импульсов чувственного восприятия мира, от благодатной природы Грузии, где прошло их детство.
Контраст с великим спокойствием природы присутствует как в первых, так и в сегодняшних произведениях Чиладзе. Беспокойно-шумная, безумная жизнь людей оттеняется молчаливым терпением всезнающей и печальной матери. Правда, в предыдущих романах встречались и герои, несшие это фундаментальное, незыблемое спокойствие. Перебираясь с трудом от одного лирико-философского оазиса к другому, всякий раз убеждаешься, что Чиладзе — поэт. Что бы ни толкнуло его на тропу прозы, он идет по ней в гордом, как и положено поэту, одиночестве, примеривая и отбрасывая маски главных персонажей, за которыми всегда только он сам. В “Годори” все главные герои (и Лизико, и ее отец Элизбар, и антипод Элизбара — Ражден Кашели, и сын последнего — Антон ) — утомляют однотипностью своих внутренних монологов. При отсутствии жестко выстроенного сюжета сумма монологов производит впечатление слипшихся леденцов. Как ни странно, неглавные герои, не соотносящиеся с самим автором, получаются у него намного живее и естественнее. Взять хотя бы белозубого кубанского казака или девушку-снайпера из Архангельска. Внутренний монолог соблазняет возможностью полного высказывания. Но давно известно, что лучше недоговорить. Воображение читателя постоянно требует себе свободного пространства, оно любит гулять без поводка и ошейника.
Впрочем, со свободой в прозе Чиладзе тяжеловато. Уже сам вид текста, где абзац равен главе, настораживает читателя. Но тот, кто берет в руки роман Чиладзе, должен признать заранее: главный здесь все-таки писатель, для которого любая тема — только повод для демонстрации своего видения мира. Поэтому и ценность прозы Чиладзе вовсе не в темах и проблемах — они только поводы, — а в том придонном иле, что оседает в сознании, а то и подсознании читателя — мысли, афоризмы, метафоры. Возможен даже некий дайджест из романов писателя, где была бы представлена мозаика его лирических откровений. Именно в них происходит иногда процесс внезапного осознания реальности (инсайт). Все остальное и прежде всего многословно-рациональные попытки вроде бы более глубокого и подсознательного воздействия на читателя становятся просто накладными расходами. Теми тоннами руды ради нескольких граммов радия.