Новый Мир ( № 11 2006)
Шрифт:
Итак, всегдашний свет настольной лампы (главный, почти духовный атрибут усадебной жизни!), склоненные над тетрадками головы учеников, чтение вслух, музицирование, шахматы, мечтания, игра в четыре руки на фортепиано. И — дети, дети, с их бесконечными бантами, растрепанностью и задумчивостью. Листаешь альбом — чередой идут лица, далекие и близкие, домашние и гости.Вот играет на скрипке известный профессор-микробиолог Владимир Александрович Барыкин. Музыка перемежалась бурными спорами с будущим священником “дядей Мишей” Осоргиным (Барыкин был философствующим атеистом), общением и играми с детьми. Поздно ночью — неохотное расставание и последний поезд на Москву.
В конце 30-х микробиологу для опытов понадобились обезьяны, но приматы стоили дорого, и ценившее профессора
А вот спиною к нам — характерные подтяжки тех лет! — сын “дяди Миши”, Георгий Михайлович, бреется перед зеркалом.
Через два года, в 1925-м, его схватят на квартире у знакомой, которая общалась с иностранцами. Горячечная непреклонность Георгия Михайловича на Лубянке, когда ему уже начали “шить” лакомое для чекистов “контрреволюционное дело”, приведет его сначала в Бутырскую тюрьму, а потом и на Соловки. Благодаря Екатерине Пешковой жена Георгия — Александра Михайловна (Лина) Голицына — приедет на свидание к мужу и проживет с ним в зоне почти месяц. Его расстреляют через три дня после ее отъезда, по приказу о ликвидации четырехсот заключенных. Группы “потенциально опасных” выводили через Святые ворота монастыря. Сохранилось свидетельство, что Георгий шел на казнь, читая молитвы и распевая “Христос воскресе!”. А у Лины Голицыной под сердцем, как говорилось в старомодных книжках, зацвел плод этой кратковременной любовной встречи.
В обстоятельной вступительной статье академика Герольда Вздорнова контрапунктом для меня оказалась фраза о том, что все (или почти все), кого рисовала М. М. Осоргина, в разное время подвергались арестам и ссылкам.
Листам с рисунками Марии Михайловны здесь предшествуют несколько тщательно подготовленных воспоминаний, снабженных архивными фотографиями, кое-какая переписка, каталог рисунков и алфавитный указатель. В трогательном мемуаре выжившего участника того легендарного измалковско-лукинского круга, Сергея Михайловича Голицына, который называется “17-я верста. Из „Записок уцелевшего” st1:metricconverter productid="3 ”" 3 ” /st1:metricconverter , — только нежная ностальгия и боль: для него за уцелевшими переделкинскими соснами проступают черты еще не перестроенного лукинского дома и — близких, запечатленных рукой его старшей кузины. Что чувствовал он, приезжая сюда с друзьями или останавливаясь в Доме творчества?
…Как жаль, что князь Голицын не дожил до этой книги, работа над которой началась в год его кончины. Конечно, 500 экземпляров — невеликий тираж, но открываешь альбом, и… как там, в стихах у бывшего экскурсовода пастернаковского музея Игоря Меламеда, — “…и счастливы все вы и живы”.
Елена Макарова, Сергей Макаров. Крепость над бездной. Терезинские лекции, 1941 — st1:metricconverter productid="1944. М" 1944. М /st1:metricconverter ., Gesharim / “Мосты культуры”, 2006, 456 стр.
Когда-то, рассуждая об “Архипелаге ГУЛАГ”, Лидия Чуковская написала, что семью частями своей книги Солженицын возвел величавый памятник запытанным на следствии, расстрелянным в подвалах, умерщвленным на этапах и в лагерях. Воспользовавшись ее мыслью, думаю сегодня, что четырьмя частями своей книги (перед нами — третий, предпоследний том терезинской эпопеи) супруги Макаровы создали свой скорбный и величавый памятник одному из самых фарисейских плодов недосгнившего человеконенавистнического “древа” — показательному транзитному лагерю Терезин на чешской земле. Механизм существования этого “подарка фюрера евреям”, колоссальной “потемкинской деревни”, точнее, “потемкинского города”, управлявшегося еврейским Советом старейшин под контролем немецкой комендатуры, был столь отлажен и продуман4 , что Адольфу Эйхману и в страшном сне не могло увидеться подобное разоблачение. Читателю следует знать, что к концу войны, после изнурительного труда, болезней и постоянной отправки в лагеря уничтожения, в Терезине осталась в живых примерно пятая часть всех заключенных.
В том или ином виде следы терезинской жизни в разное время становились доступными широкой общественности (выставки, фильмы), но, очевидно, лишь настоящий четырехтомник свел все воедино, и стержнем этой
скорбной истории стало, как это ни парадоксально, не слово “смерть”, но — “жизнь”. Эпопея-исследование “Крепость над бездной” — это сведенная воедино история интеллектуальной жизни в знаменитом концлагере-гетто.Макаровы исследовали “лекционную тему” жизни Терезина, воспользовавшись сохранившимися текстами, конспектами и документами лагерного Отдела досуга (по-немецки — Управления свободного времени). И хотя по нацистским законам евреям в Терезине было запрещено учиться, после обработки всех документов оказалось, что в лагере существовал настоящий виртуальный университет — со всеми мыслимыми и немыслимыми факультетами.
Вот немного статистики (она у Макаровых “работает” иной раз едва ли не сильнее основных архивных текстов): слово “жизнь” встречается в названиях лекций 107 раз, в то время как слово “смерть” — всего только 7, да и то когда идет речь о деятелях прошлого, умерших своей смертью; из 520 лекторов 347 умерло, из них 37 — в Терезине и 310 — в лагерях уничтожения или на пути в них; самому старому лектору было 85 лет, а самой юной — 17, она читала доклады по психологии; 266 из 520 лекторов имели докторскую степень, 14 были раввинами.
Из вереницы цитат-высказываний, вводящих в книгу (раздел называется “Университет страдания и страстей”), видно, что лагерь не был умиляющим душу сообществом людей, сплоченных братством во имя жизни: “Добрых здесь угнетают, злые же всегда и везде устраиваются. Лучше они здесь не становятся, только хуже. <…> Терезин — это выродок, плод горячечной фантазии национал-социалистического монстра, механизм угнетения и террора, работающий с удвоенной силой благодаря еврейскому самоуправлению. Бескорыстна здесь одна смерть. Она стоит жизни, а жизнь здесь ничего не стоит” (д-р Норберт Штерн). Но тут же говорит некий Арношт Рейзер: “Лекции были живыми, будили мысль. <…> Мы понимали, что все здесь временно, что может не быть никакого продолжения, одна-две лекции — и лектор или слушатели пойдут на транспорт. И это невероятно стимулировало. Лекции были событием, а не рутиной, как в нынешнем учебном заведении”.
По этой книге получается, что терезинский “университет” свыше трех лет работал более чем интенсивно, что люди учились и учили других, а потом их грузили “на транспорт”, а потом прибывали новые… И я все думаю — что они решили для себя? Зачем эти трепыхания, ведь шансов — почти ноль (ну если, конечно, ты не помогаешь всемерно своему и нацистскому начальству “пасти стадо” — тогда чуть больше нуля). Что они думали? “Пока жизнь идет — надо жить” — может быть, так? И жить изо всех сил?
Здесь и беллетризованные “Экскурсии по архитектурным памятникам Терезина”, и планы по устройству — трудно представить! — лагерного варьете, и переустройство чердаков под лекционные залы и богослужения. Сложилась и поразительная социология, посвященная желательным для терезинцев темам будущих докладов: религия и этика, спорт, история, музыка, правоведение…
Отдельного разговора заслуживает деятельность пожилого немецкого журналиста Филиппа Манеса (на фотографии 1918 года — типичный кайзеровский вояка с закрученными усами и уверенным взглядом), основавшего в Терезине лекторско-театральную группу: от истории Германии до темы “Юмор в Терезиенштадте”. Он вел дневники, которые уцелели. По некоторым записям ни составители, ни я, читатель, так и не смогли понять: он что, действительно верил, что “транспорт” — это отправка в рабочие лагеря, “в рейх на подмогу Германии”? Или боялся, что его записи могут попасть в гестапо?
Все тома “Крепости над бездной” структурированы почти по коллажному принципу — архивные документы перемежаются здесь с портретными новеллами и отчетами о встречах с выжившими терезинцами. Методично, человек за человеком, Елена Макарова разыскивает и объезжает их, записывает на аудиопленку и снимает на видео, ведет обширную переписку. Иной раз, как я вижу, вопросов только прибавляется.
В конце книги, перед девяностостраничным “Лекториумом” (краткие биографии лекторов и списки лекций), приводятся семь откликов на английское издание этой книги, вышедшее в начале нового века. Американский профессор Эдит Крамер полагает, что “Крепость” должна изучаться как пособие по истории культуры и нравственности прошлого века. “С другой стороны, — заканчивает она свой отзыв, — это — личная трагедия столь многих блестящих людей, которые, возможно, улучшили бы наш мир, останься они в живых”.