Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 12 2004)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

Иными словами, начав разбираться в содержании этого “легкого” романа, вдруг обнаруживаешь в нем проблематику романа философского. И как ни парадоксально, но и сюжет, и стилистика, и тональность повествования Слаповского, словно бы полностью вышедшие из современной, торопящейся за вкусами массового читателя “актуальной” литературы, то есть противопоказанные, как считается, философской прозе, проблематику эту удерживают.

Странно это только на первый взгляд. Эстетическая простота и доступность прозы Слаповского — мнимые. А бытующее у части критиков представление о Слаповском как о суперуниверсале, который может все (“способен на все”) и у которого за душой нет собственной литературной темы, — миф (с которым много лет, под недоуменными взглядами коллег, боролся разве только А. Немзер).

Справедливости ради замечу, что Слаповский и сам давал поводы для появления этого мифа — пишет он много, пишет разное, иногда неровно, иногда не “пропекая”

свои тексты до необходимой плотности. И в том же “Адаптаторе” видны швы: декларативна, художественно не прописана, скажем, тема потаенной от самого Анисимова его любви к ушедшей жене, и диалог их в финале, где, судя по всему, предполагалось завершить, доформулировать мысль романа, выглядит внешней авторской ремаркой, — романная мысль в “Адаптаторе” разрешается логикой развития самого сюжета, тональностью финальных сцен. При желании подобных примеров авторской небрежности можно, наверное, отыскать много. Но это будет разговор о частностях — в обход того главного, что делает корпус опубликованных Слаповским текстов серьезным явлением сегодняшней литературы.

Вот, скажем, характернейший для его прозы мотив: человек выходит из дома, имея конкретную цель, имея определенное, хотя бы на ближайшие несколько часов, будущее, то есть имея себя таким, какой есть, каким был и должен быть впредь, но уже через несколько минут он оказывается втянутым в цепь непредсказуемых случайных обстоятельств, которые меняют и его маршрут, и его ближайшие планы, — и с ним происходит нечто переворачивающее не только привычное течение его жизни, но и его самого (“День денег”). Писатель заворожен этим сюжетным мотивом, воспроизводя его из книги в книгу, — меняются только герои, меняется набор ситуаций, но не суть. Не холодок экзистенциального ужаса перед бесконечностью возможностей, перед “вариативностью человека”. Точнее, это даже не сюжетный мотив, это скорее некая общая ситуация, в которой развивается большинство сюжетов Слаповского, это, если можно так выразиться, состав грунта, на котором он пишет. В повести “Пыльная зима” нелепая случайность — вылетевшая из проходящей машины пустая банка из-под кока-колы — переворачивает, казалось бы, прочно вписанную в “нормальное” течение жизни судьбу героини. И уже не важно, что происходящее в повести было только игрой ее воображения, что, очнувшись от морока разыгравшейся фантазии, героиня обнаруживает себя “целиком прежней”, — предлагаемый в повести вариант ее судьбы читатель проживает как подлинную реальность. Для Слаповского в этой повести нет “нормальной” “налаженной жизни”, за внешней ее стабильностью кроется абсолютный произвол неимоверного количества случайных обстоятельств, способных полностью поглотить человека. Он остро чувствует бессилие человека перед вот этим “возможно все”. Собственно, с этого Слаповский и начинал — сюжет плутовского романа “Я — не я”, ставший для широкой публики дебютом саратовского прозаика, был построен как раз на череде перевоплощений героя. Уже в том романе он начал формулировать один из главных своих вопросов — где кончаются обстоятельства и начинается сам человек, из чего “состоит” человек, если его так легко и так бесследно накрывает поток случайных обстоятельств. Возможно, этот вопрос и усадил Слаповского за писание романа “Анкета”, где, уже почти в лоб, художественно обыгрывая структуру развернутой анкеты, он пытается очертить феномен современного человека. Не могу отнести этот роман к удачам автора, но и не могу не чувствовать уважения к задаче, которую он ставил перед собой.

Нет, Слаповский может не все. Он может только то, что может. Точнее, то, что на самом деле мучит его и заставляет писать.

Начатое им в предыдущих романах размышление имеет в “Адаптаторе” неожиданное продолжение, если не разрешение. Прежним остается все то же неприятие автором произвола случайностей, бесконечной “вариативности человека”. И, кстати, такое неприятие не столь уж очевидно и бесспорно. Существует давняя философская традиция, в которой как раз это наличие множества альтернатив — мотив оптимистический, синонимичный мотиву свободы. И напротив, безальтернативность ставится в один ряд с понятиями рока, фатума. С понятием крайней несвободы человека.

“Адаптатор” в, казалось бы, неразрешимой для Слаповского (если судить по предшествующим произведениям) проблеме предлагает реальные опоры. Автор берется художественно доказать, что “вариативность человека” — это миф. Что человек обречен на равенство самому себе. И простота и очевидность вывода здесь не должна смущать. Эту прописную вроде бы истину автор предлагает читателю пережить .

Ощущение произвола неподконтрольных человеку сил, выстраивающих его судьбу, дается автором в начале романа на уровне почти физиологическом — это мотив болезни героя. Но непредсказуемость этих сил и неминуемость ожидаемого конца не подчиняют себе героя, а провоцируют на сопротивление. Которое, разумеется, есть манифестация его достоинства, но и, если можно так выразиться, проявление инстинкта самосохранения личности. Анисимов упирается, чтобы оставаться собой — дееспособным писателем, мужчиной, делателем, а не функциональным придатком к сложившемуся раскладу обстоятельств, скулящим от ужаса перед неотвратимым.

Далее —

сюжет с медиа-проектом. Здесь уже цепь обстоятельств внешних, вроде не таких фатальных, как болезнь, но кнутом и пряником заставляющих Анисимова стать Асимовым. Мир “поймал” Анисимова. Мир грозится подчинить героя себе целиком, но тем не менее не подчиняет. Анисимов “побеждает” Асимова. В этом тоже нет полного своеволия, потому как логику его поступков определяет сам код его личности.

Слаповский использует здесь неожиданный художественный прием: его герой — писатель, который, в свою очередь, волен по собственному, уже авторскому произволу сводить и разводить вымышленных героев, прихотливо плести их судьбы. На книжной полке Анисимова более двадцати глянцевообложечных романов, написанных им под разными именами и для разных издательских серий, любовных и детективных. Но когда сам Анисимов оказывается втянут в произвол внешних обстоятельств, он вдруг обнаруживает, что его реальный сюжет почти буквально повторяет эпизоды уже сочиненных им романов. Значит, не вполне сочинял? Значит, выйти за рамки себя и своих — далеко не беспредельных — возможностей, того, что, грубо говоря, в тебя заложено, ты не можешь даже в своем воображении.

И вся эта достаточно серьезная мысль разворачивается Слаповским, повторяю, в легком полуавантюрном повествовании. Автор, следуя за своим героем, как бы адаптирует сложную тему к возможностям современной массовой литературы. Но адаптирует в том самом, анисимовском, понимании процесса — убрать все лишнее, проверить мысль и ее пафос на уровне элементарном, общедоступном. Один из аргументов Слаповского в пользу выбранной стратегии помещен в конце книги “Качество жизни”, — здесь приводится адаптация первых книг Библии, осуществленных Анисимовым, и текст ее (после Книги Екклесиаста) обрывается авторской ремаркой: “Далее А. Н. Анисимов неожиданно перестает работать над пересказом содержания (возможно, испугавшись 666-й страницы, на которой остановился) и перепечатывает зачем-то текст Библии буква в букву до последнего слова — „Аминь””. Кроме варианта с 666-й страницей, то есть испуга Анисимова перед кощунством своей затеи, я бы предложил еще одно объяснение, очевидное: Анисимов начинает перепечатывать “буква в букву”, осознав полную бессмысленность переложения Библии, потому как более “адаптированной” Книги в мире не существует. И более массовой — тоже.

Сергей КОСТЫРКО.

Стереоскопичность памяти

Петр Горелик. Служба и дружба. Попытка воспоминаний. СПб., “Журнал „Нева””, 2003, 351 стр.

 

Прежде всего — заглавие. Оно какое-то странное — детское, что ли? Может, из-за точной рифмы? Честно говоря, я не припомню, чтобы кто-нибудь называл не то чтобы мемуары, но и просто… прозу рифмующимся названием. Тургенев, правда, спрятал в название романа подразумеваемый палиндромон: “Дым” — мы — “Дым”, но это я, возможно, за Ивана Сергеича сам придумал…

Может, назвал из-за того, что поневоле вспоминается поговорка, присловье: “Не в службу, а в дружбу”?.. Не знаю, но название — странное. Объяснение в авторском предисловии только усиливает странность: “Много лет друг моей юности и всей жизни Борис Слуцкий донимал меня вопросом: „Когда ты начнешь писать мемуары?..” Так было, пока в середине 60-х он не достал с полки общую тетрадь в кустарном переплете — салатный ситчик в розочку — и на первом листе написал: „Петр Горелик. ’СЛУЖБА И ДРУЖБА’. Мемуары. Том I-й””.

Кстати, из вышеприведенной цитаты уже видна одна особенность мемуариста Петра Горелика. Он не забывает детали. Крохотной, побочной, казалось бы, к делу не идущей, но идущей в дело. Не просто тетрадь, но “в кустарном переплете — салатный ситчик в розочку…”. Впрочем, речь сейчас идет не о детальности воспоминаний полковника в отставке Петра Горелика, речь покуда идет о странном названии. Оно немножко смешное… не так ли?

Понятно, почему смешное: Слуцкий шутя придумал это название, дурачился, хохмил: “Не надеясь, что я когда-нибудь начну, Борис начал за меня: „Я рос под непосредственным идейным руководством Б. А. Слуцкого””. Шутка стала не вовсе шуткой или вовсе не шуткой.

В середине книги Горелик об этом пишет так: “За более чем полувековую дружбу мы были рядом не так много времени: всего семь школьных лет… Борис оказался стрелочником. Он вовремя перевел меня с накатанного школой и комсомолом пути, нивелировавшего личность, открыв передо мной иной мир… Борис превратил меня из „читателя газет, чесателя корост” (М. Цветаева) в „читателя стиха” (И. Сельвинский). Первоначального толчка хватило на всю оставшуюся жизнь…”

Да и с чего бы заглавие казалось таким уж шутливым? Оно (это заглавие) достаточно четко обозначает то важное, что было в жизни полковника Петра Захаровича Горелика: служба (долг, профессия, армия) и дружба (поэзия, искусство). Здесь впору поговорить о сугубой милитаризованности советского общества и государства. Еще один харьковский друг Горелика, Михаил Кульчицкий, посвятил ему стихи, где были строчки: “Первый снег, как спуск десанта…”

Поделиться с друзьями: