Новый Мир ( № 12 2009)
Шрифт:
А их немало. Скажем, множество выдержек из афористически мыслящего Бердяева не искупает отсутствия другого мастера афоризма - Льва Шестова, безусловно, причастного к искомым темам. И неужели у умницы Симоны Вейль не нашлось ничего духовно значительного, кроме единичного изречения? [10]
Но черпак дегтя все же не портит вкушения из резервуара, куда влиты античная, христианская, иудейская, мусульманская, ведическая, буддийская, конфуцианская мудрость, голоса ересиархов, скептиков, деистов, атеистов. Эта захватывающая разноголосица неожиданно свидетельствует об этическом единстве рода человеческого. Ибо так называемое золотое правило морали: «…как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними» (Мф. 7: 12) - так или иначе присутствует едва ли не во всех культурах и религиях, и до, и после Р. Х. Занятно также, что психология толпы не меняется тысячелетиями. «Невежество породило <…> расхожую пословицу: (1)Нет дождя – причина христиане(2)» (блаж. Августин); ср.: «Если в кране нет воды, значит, выпили жиды».
Напоследок – два неординарных поучения. «Победу следует отмечать
О. А. С е д а к о в а. Словарь трудных слов из богослужения. Церковнославянско-русские паронимы [2-е исправленное издание]. М., Греко-латинский кабинет Ю. А. Шичалина, 2008, 342 стр.
Справочник Душенко вышел тиражом 3000 экз., куда более специальная работа Седаковой – всего на 1000 экз. меньшим. Это значит, что тираж первой книги явно занижен по сравнению с предполагаемым спросом, но никак не значит, что тираж исключительного по своему лингвистическому и практическому значению труда Седаковой – великоват. Я эту книгу безуспешно искала с 2005 года и обрела только теперь, благодаря переизданию.
Паронимы – слова, близкие по звучанию, но разные по значению (разновидность омонимии). Кто знаком с игрой слов в стихах, с «поэтической этимологией» («Минута, минущая…»), тот многажды сталкивался с этим явлением, даже не зная его названия. Но в данном случае для правильного понимания богослужебных текстов теми, кто соприкасается с ними в жизненной или филологической практике, важна не ассоциативная перекличка значений (как в моем примере из Цветаевой), а их различение. Например, озлобленный в церковнославянском будет означать «страдающий от зла», а не «испытывающий чувство злобы». Таких расхождений – от диаметрально противоположных до слабоощутимых сдвигов – набралось на огромный словник [11] , к которому приложен еще и указатель греческих слов, с которых образованы церковнославянские кальки.
Словарь, замечает в своем предисловии автор, можно читать на досуге как увлекательную хрестоматию - истинная правда. Но у меня особый интерес вызвало само это предисловие – научная статья, ответившая на вопросы, которыми я задавалась ранее. Однажды выступив в защиту сохранения церковнославянского языка в церковном обиходе – во имя культурной (а не «сакральной») его роли, чтобы русский язык не лишался одного из питающих его источников, - я несколько категорично написала, что он воспринимается носителями языка русского не как «иностранный», а как «странный» (сама я в свое время постигала его «методом погружения», не имея ни лингвистического, ни богословского образования). С. С. Аверинцев сделал мне по этому поводу замечание, напомнив о «ложных друзьях переводчика» - паронимах, приводящих к непониманию и искажению смысла (о том же пишет и Седакова). Но, прочитав ее вводную статью, я поняла, что в споре были правы обе стороны. Там со ссылкой на Б. А. Успенского констатируется, что «отношения церковнославянского и русского могут быть описаны в терминах диглоссии <…> два по существу разных языка существуют во взаимодополнительных отношениях и воспринимаются их носителями как один язык в двух его функциональных вариантах…» Более того, пишет Седакова, «русский язык как бы передоверил славянскому целые области значений, для которых не выработал своего словаря…» (напр., добродетель ) [12] .
Из прочитанного у Седаковой я решаюсь сделать гипотетический вывод. Церковнославянский – в некотором смысле живой язык (не больше ли, чем древнегреческий или латынь, хотя те до сих пор обслуживают терминологические новации?). Пусть « Утоли моя печали…» точно переводится как «уйми», а «Свете тихий …» означает «веселый», «утешный», в русскую художественную словесность эти слова и речения вошли с теми обертонами, которые нельзя «вычесть» никаким переводом. Паронимия не сбивает здесь с толку, а обогащает, что бывает только с живой, развивающейся семантикой. Как говорила одна девятилетняя девочка, услыхавшая кондак «Взбранной Воеводе…»: «Как здорово! (1)Восписуем(2) сразу и (1)воспеваем(2) и (1)описываем(2)!» То есть живое восприятие, столь склонное к упреждаемым трудом Седаковой ошибкам, порой возвращает нас все к той же «поэтической этимологии». Да и, вообще говоря, большинство литургических текстов и жанров по природе своей принадлежат к области поэзии; поэтому их «перевод часто звучит как профанация, снижение слога и смысла, как если бы мы переводили лирический шедевр Пушкина на плоское бытовое просторечие».
П р о т. А л е к с а н д р Ш м е м а н. Собрание статей. 1947 – 1983. [Составитель и редактор Е. Ю. Дорман. Предисловие А. И. Кырлежева]. М., «Русский путь», 2009, 896 стр., портр.
Те, для кого насущны темы русского православного богословия, хорошо знакомы с трудами о. Александра (1921 – 1983) по истории Церкви, литургике, экклезилогии, таинствам. Но после публикации его «Дневников» (М., 2005, 2006) его читательская аудитория невероятно расширилась, ибо их автор, будучи по призванию и положению учителем веры, обнаруживает здесь свои недоумения, сомнения, моральные контроверзы, то есть необычайно приближает себя к «пасомым» и «ищущим» и тем вызывает трепетное доверие. Настоящая книга читается на горячей волне этого доверия – как публичное слово, удостоверенное интимным словом «Дневников».
Оставив в стороне обширные разделы книги, посвященные богословию, богослужению, церковному устройству и жизни Православной церкви в Америке [13] , где после Парижа подвизался о. Шмеман, обращу внимание на выделенные составительницей разделы «Россия» и «Статьи о Солженицыне». О. Александру, родившемуся в Ревеле, в независимой уже Эстонии, так и не довелось побывать на исторической родине. Но как он проницателен в своих размышлениях о «Духовных судьбах России» (название доклада-статьи)! Тут ему видится столкновение и противоборство двух традиций: национально-исторической гордыни, «прельщенности грезами о земном теократическом царстве» - и «евангельско-иерусалимского христианства», с особой чуткостью подхваченного русской литературой. Быть может, это «противоборство» преувеличено и слишком абсолютизировано автором, но нельзя не почувствовать, что правда тут есть. И неспособность различать эти тенденции вызывает у пишущего тяжкое опасение: «…больше всего боюсь <…> как бы, обретя наконец свободу, мы из-за нашего неумения различать духов не поругали бы ее».
Что касается статей о Солженицыне, хорошо известно, что о. Александр оказался едва ли не первым, кто оценил не только масштаб его дара, но и провиденциальный смысл его явления: «Мы не знаем, нам не дано знать, как из миллионов людей избирает Бог одного и возлагает на него страшную и прекрасную судьбу: принять на себя, прожить в себе и в своем творчестве судьбу своего народа…» Для меня главное в мыслях автора о Солженицыне - борьба с неправым пониманием его как идеолога (приемлемого для одних, еще более неприемлемого для других) и уразумение его как художника-творца русского эпоса (некие сомнения на этот счет Шмеман изживал в своих «Дневниках»). «Архипелаг ГУЛАГ» он называет «сказочной книгой», «горестной, но и прекрасной поэмой», выводя это «художественное исследование» за черту идеологизма и ангажированности. И когда у него возникает спор с писателем по поводу старообрядчества, он толкует мироотношение последнего как «идеологический аркан», накинутый на историю, предостерегая от того же своего оппонента. Подлинная задача искусства – «разгадать символичность жизни через постижение ее значительности», «вот этот подход – религиозный в самом глубоком смысле слова», - говорится в короткой, но превосходной статье о Пастернаке и его романе. Свобода в Духе Святом против идеологического аркана – таков пафос о. Александра как мыслителя, сказавшийся с особой силой в его суждениях об истории, искусстве и литературе.
А л е к с е й М а ш е в с к и й. В поисках реальности. СПб., Издательско-полиграфическая компания «Коста», 2008, 432 стр.
Алексей Машевский – питерский поэт, приближающийся к своему пятидесятилетию, внутренне сосредоточенный, вдумчиво-аналитичный. И одновременно – вольный «экзистенциальный» мыслитель в своей культурофилсофской эссеистике и критике. В его багаже – Ясперс, Бахтин, Л. Я. Гинзбург, Мамардашвили (конечно, и Декарт, и Кант, и теология), но ближе всего он к свободному религиозному философствованию «чинаря» Якова Друскина, чье чудом уцелевшее наследие одним из первых стал вводить в современный оборот (в том числе и на страницах «Нового мира»). Настоящая книга, которую автор удачно определяет как «опыт думанья», представляет собой нечленимый поток размышлений, где «публичные» тексты (например, очерки о М. Кузмине, о Павле Мейлахсе) обрастают «домашними» постскриптумами, а те, свою очередь, рождают новые приступы к лекционной и печатной работе. Такая книга могла реализоваться лишь единожды - как итоговое исповедание веры, - сверх чаяния увидев свет с помощью друзей и сочувствующих (их имена перечислены) тиражом в 500 экз. Ясное дело, волнения воистину мыслящего тростника равно далеки и от того, чем заняты профессиональные философы в нашу «эпоху безумного усложнения рефлектирующего языка», и от того, что будоражит потребителя «актуальной» словесной продукции. Но найдутся же полтысячи-тысяча человек, которые заодно с автором озабочены тем, чтобы в современном бытии вычленить «область подлинности», «отличимой от мириад фантомных миров». Они-то прочитают (или уже прочитали) книгу Машевского.
Вот выписки, дающие представление об атмосфере «думанья». «…Неужели вы не видите, как в своей настойчивой попытке расширить границы творчества до беспредельности (и слиться с жизнью где-то там в высшей точке) искусство высадило десант на все острова архипелага человеческой деятельности?! Всё, вся площадь занята, мы завоевали целую планету. Что толку, однако, если в результате этих усилий эстетическое хозяйство метрополии пришло в упадок?» Это об авангарде и «пост». Но этот традиционалист бывает и новомодно-дерзок: «Бесконечными могут быть романы Дюма, но серьезная литература не должна быть такой. Я говорю это вопреки (1)Войне и миру(2), (1)Улиссу(2), (1)Волшебной горе(2) и прустовской эпопее. Перелопачивать такие горы словесной глины (пусть и отличного качества) можно лишь в юности. Большие вещи обладают пороком (1)малого сцепления(2). Всё кажется: можно читать с любого места и любое количество страниц. <…> Куда предпочтительней в этом отношении Набоков, Кафка, у которых размножение слов происходит не амебно-вегетативным способом, а человечески – по взаимной любви и влечению» [14] .
Главная забота «думающего» - как выбраться из эпохи позднего, релятивистского индивидуализма и его очевидного краха. «Обессмысленное существование личности становится чистым принуждение к бытию, от которого она стремится всячески уклониться» - проницательная формулировка… Суррогат выхода: «Индивидуалистическое сознание пытается напялить на себя мешковину (1)общезначимого(2), сводя последнее к круговой поруке своих, (1)понимающих с полуслова(2)» (жесткая реплика М. Айзенбергу). Всему этому противопоставляется постиндивидуалистическое сознание «человека дара», с такими его чертами, как «ответственность, благодарность и доверие, ставшие трагически дефицитными в индивидуалистическую эпоху». Сколь ни туманно, интенция воодушевляет.