Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 12 2009)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

Тут как раз менее всего убедительна глава, давшая название монографии: антитеза «зрение против слуха» (яд в ухе короля-отца, неиграющая флейта и т. п.) скорее натянута на трагедию Шекспира, чем извлечена из ее «неочевидных структур». Но вот: любовь как инфекция, как заразная болезнь (близость чумы и розы ) в «Ромео и Джульетте», колебательные движения как навязчивый образ «подвешенной смерти» в новеллах Эдгара По, мюнхгаузеновские повествовательные конструкции, «насаженные на пищеварительный стержень», как «насажена на нитку с салом стая диких уток», - все это попадает в точку.

В голову мне пришло следующее. Карасёв совершил благую ошибку Колумба: отправлялся в Индию, а попал в Америку. Он стал анализировать нарративные формы (преимущественно прозу) так,

как нельзя не анализировать лирическую поэзию; нельзя даже наслаждаться ею, не откликаясь на «немотивированные» реалии, уходящие корнями в творческую грезу поэта. Карасёв доказал мне не совсем то, что собирался: что в прозе есть уловимый на ощупь, тактильно, лирический слой, не «обслуживающий» ни сюжет, ни композицию, но столь близкий органике автора, что он-то и делает текстовую конструкцию «живым текстом».

 

S u b s p e c i e t o l e r a n t i a e . Памяти В. А. Туниманова. СПб., «Наука», 2008, 614 стр.

 

В позапрошлом году умер один из видных исследователей русской классики Владимир Артемович Туниманов (1937 – 2007). Сборник готовился к его 70-летию, а вышло - in memoriam. Для меня Туниманов – прежде всего автор «прорывной» книги «Творчество Достоевского. 1864 – 1862» (Л., 1980), где написанное Достоевским до «Записок из подполья» и «великого пятикнижия» едва ли не впервые представлено как полигон его будущей художественной антропологии. Но столь же успешно Туниманов занимался И. А. Гончаровым, возглавляя гончаровскую группу в ИРЛИ [19] ; вместе с А. М. Зверевым написал (и дописал после его кончины) биографию Льва Толстого для ЖЗЛ. Вспоминают его в этом томе с нежностью, публикуют отрывки из переписки…

Меня немного смутило название мемориального сборника. И латынь показалась какой-то вымученной (впрочем, тут я некомпетентна), и автоматически выскочило мандельштамовское: «Чем была матушка филология! Была вся кровь, вся нетерпимость, а стала пся-кровь, стала – всетерпимость…» Во введении сказано, что толерантность была профессиональным и человеческим кредо ученого; охотно верю, но с учетом формулы Герцена, на которую (как тут же замечено) опирался Туниманов: «Не всепрощающий, а всепонимающий взгляд». Так, кстати, и написано его, на моей памяти единственное, выступление в «Новом мире» - пространный отклик на монографию Карена Степаняна о Достоевском (2006, <186> 5): четкая оценка достоинств работы и корректно, но без малейших колебаний выраженные несогласия.

Однако если принцип толерантности состоит в том, что на этих шестистах страницах дана возможность высказаться полусотне коллег покойного – из разных весей и стран, с разным мироотношением, разными предметными интересами и разными филологическими методиками, - то такая «все-терпимость» только радует. Конечно, самый обширный раздел тома – достоевистика, где я выделила бы работы К. А. Степаняна «Швейцария на метафизической карте Ф. М. Достоевского» с богатейшими всеевропейскими аллюзиями [20] Л. И. Сараскиной - о розановском «Апокалипсисе нашего времени» как своего рода «четвертой поэме Ивана Карамазова» – и вызвавшее у меня особенный отклик горячее размышление Б. Н. Тихомирова «Достоевский и (1)Мертвый Христос(2) Ганса Гольбейна Младшего» («подлинная красота в художественном мире Достоевского – красота кенотическая », требующая «усилия веры» вопреки очевидности тления). Тут же – отмеченная выше статья Меерсон о «Вие» и «Кроткой».

В разделе, обнимающем разнотемье, любопытно прочитать у Б. Ф. Егорова («Геополитические утопии в русской литературе XIX века»), как представляли себе наше будущее безвестные ныне «размашистые утописты», о которых автор пишет не без юмора. А в заключительном, гончаровском разделе В. И. Холкин («Илья Обломов в (1)обратной перспективе(2)» [21] ) оспаривает подгонку великого характерологического открытия Гончарова под церковно-житийный канон. Поелику тут на лицо общая тенденция, статья имеет значение, выходящее за пределы ее конкретной темы.

 

В л а д и м и р М а р т ы н о в . Пестрые прутья Иакова. Частный взгляд на картину всеобщего праздника жизни. М., МГИУ, 2008, 140 стр. («Современная русская философия»).

 

В. И. Мартынов – известнейший композитор, музыковед и культурфилософ; в печати его позицию не без меткости именуют «архео-авангардизмом». Эта обаятельная и смутительная книжка – чего стоит один только яд подзаголовка! –

сразу привлекла внимание. О ней уже подробно написала Алла Латынина в своих «Комментариях» («Нового мира», 2009, <186> 10), да и я высказалась по ее поводу в рамках статьи на более общую тему (в печати). Но так как мыслительные пути расходятся от этого компактного текста в самые разные стороны, сейчас я остановлюсь на том, что дало ему столь неожиданное название и составляет его вызывающий посыл. Имеются в виду «тополевые, миндалевые и яворовые» прутья с пестрящей нарезкой на коре, которые Иаков, служа у своего тестя Лавана, клал перед глазами отборного скота во время случки (Быт., гл. 30); потомство рождалось с крапинами, и, по уговору с Лаваном насчет этой масти, все оно доставалось Иакову, сделавшемуся «весьма богатым». Мифический «ламаркизм» (а то и «лысенковщина») хитроумного библейского праотца понадобился Мартынову в качестве ключа к кардиальным явлениям культуры.

Если в его книге «Конец времени композиторов» (2002) движение культуры выводилось из движения религиозного духа, то теперь совершён переход на социологические рельсы; так, в триаде «автор, социум, текст», которую выделила Латынина, для духовных сущностей места не предусмотрено. Теперь у Мартынова культурное сознание вполне определяется – нет, не бытием, но впечатлениями бытия (этими самыми «прутьями», маячившими перед глазами советских жителей, о коих и ведется у него речь). Таков отправной пункт лучших, быть может, страниц его книги – о зримой и сущностной «некрасивости» советской власти, о методичном уничтожении быта и замене его барачной безбытностью, о плачевной застройке-перестройке Кремля – сакрального центра России, о разрушении Москвы, о затоплении Калязина. Все это читаешь с огромным сочувствием (хотя и не впервые), удивляясь прицельной точности и умной осведомленности человека, профессионально занимающегося совсем другим [22] . И уже готов поверить, что именно эта визуальная «урезанность, репрессивность и редуцированность», подобно пресловутому двадцать пятому кадру, неприметно формовала «совковое» сознание, психологию «хомо советикуса». Видно, отчасти так оно и было, раз я сама принадлежу к череде поколений, свыкшихся и даже сжившихся с уродством. (Ко мне в гости, в мой «спальный район», однажды пришла молодая американская славистка, натурализовавшаяся в США гречанка, присланная как раз вспомянутым выше Д. Е. Максимовым. Она оглядела с балкона округу и воскликнула: «И вы можете каждый день на все это смотреть?!» - «Могу», - призналась я.)

Но тут спохватываешься. Даже если б эксперимент библейского «селекционера» имел под собой хоть какое-то основание, человек – все-таки не скотина. А существо с даром свободы и, значит, даром сопротивления среде и обволакивающему потоку ее подспудных внушений. Иначе в жизни ничего не менялось бы и действительно наступил бы конец истории – которая пока еще длится. Разве сам Мартынов, все, что он в описанных условиях создал и натворил, - не живое опровержение диктата «пестрых прутьев»?

 

В л а д и м и р Б р и т а н и ш с к и й . Выход в пространство. М., «Аграф», 2008, 442 стр. («Символы времени»).

 

Поэт и переводчик В. Л. Британишский собрал и опубликовал свою прозу 60-х годов. Собрал не в хронологии сочиненного, а так, чтобы получилось единое повествование длиною если не в жизнь, то в первую ее половину: от ленинградского детства и студенчества через геологические странствия по Северу и Сибири до возвращения в среднюю полосу. Словом, выход личности в пространство бытия. Предназначая этот том малой прозы всем, «кто интересуется судьбами русской культуры», составители аннотации не ошибаются с адресом: интегральный смысл книги – в этическом становлении человека и культурном становлении писателя.

Вот кого, рожденного в 1933 году, казалось, должен был целиком засосать осовеченный бытовой ландшафт. Но с первых же строк, помеченных 1959 годом, пишущий демонстрирует полную независимость от его, этого ландшафта, условий и условностей. Можно, конечно, сказать, что автор как-никак провел детство там, где «росли у порога Растрелли и Росси» - в их роли формующих склад души «пестрых прутьев Иакова» (об архитектуре родного города и жадном детском ее восприятии – рассказано прекрасно). Можно еще сказать, что автор - типичный шестидесятник, осмелевший, едва пахнуло «оттепелью». Но внутренняя свобода – такая специфическая вещь, что она сразу дает о себе знать как нечто, не сводимое к обстоятельствам своего проявления. «Никогда не приходило мне в голову, что Юрку сделала человеком работа в нашей экспедиции. Или армия. Или школа. Казалось, он всегда был человек…» - говорится в финальной повести, посвященной памяти товарища («Местность прошлого лета», 1963), то же самое приложимо и к ее автору.

Поделиться с друзьями: