Новый Мир (№ 2 2008)
Шрифт:
Многообразные факторы, определявшие предкатастрофную российскую жизнь, можно условно разделить на две группы. В первую отнести объективные, допускающие точное, часто количественное, выражение факты: экономические, статистические и т. п.; во вторую — факторы субъективные, например, взаимоотношения, поведение, цели различных общественных слоев и людей. По всем основным объективным показателям Россия была уверенно и быстро развивающейся страной: растущая экономика, совершенствующееся законодательство, обновление землевладельческого и офицерского корпуса за счет основной массы населения — крестьян… Увы, по всем показателям второй группы картина была столь же однозначной и четкой. Общество, поздравляющее японского императора с победой над Россией; рукоплещущие террористам либералы; их лидер, англоман и законник, до самой смерти гордившийся тем, что своей речью в Думе он подал предреволюционной стране “штормовой сигнал”… И — премьер-министр Коковцов, с его “слава
“Своей конфронтацией общество и власть вели страну к гибели” — такие слова встречаешь сегодня у авторов, принадлежащих к различным идейным лагерям. Но общие фразы не столько помогают постижению ушедшего века, сколько от постижения умягчающе уводят: “все виноваты” совпадает по внутреннему смыслу с “никто не виноват”. Может ли реальному, правдивому познанию истины способствовать мемуарный жанр? Объективные картины скорее можно найти не в воспоминаниях видных участников событий, а в “рядовых” мемуарах — но в них, с другой стороны, нет вырисованных центральных исторических фигур, центров принятия решений, и мы лишь опосредованно можем о них судить.
Этот представляющийся заколдованным круг книга А. В. Тырковой-Вильямс разрывает. “Умная, очень умная старая русская барыня. О, отнюдь не в „сословном” или в ограничительном смысле этого слова. В самом прямом и точном: вот такими строилась наша жизнь и наша культура. Вот такие хранили ее традиции, ее устойчивость <…>. Меньше всего было у нас либерально-консервативного начала жизни, того по-европейски уравновешенного и спокойно-прогрессивного начала, которое должно в каждом обществе закреплять достигнутое в поисках и охранять и сохранять ценнейшее в прошлом. <…> Редкая, драгоценная черта А. В. Тырковой: сочетание разумного, уравновешенного либерализма <…> и нутряного устойчивого консерватизма. <…> У нас было много замечательного, яркого, резко и контрастно очерченного. Но как мало вот такой умной и сосредоточенной, по-хорошему барской сдержанности и умеренности”. Так написал о Тырковой хорошо ее знавший Борис Филиппов.
Автора книги можно было бы назвать человеком “средним” — если бы это слово не имело у нас устойчивого негативного оттенка. “Срединным”, если угодно: не стоящим в первом ряду — но в этот ряд всеми неправдами и не рвущимся. Активный участник событий, А. Тыркова в то же время наблюдала за ними объективно, как бы со стороны. Преданная идеям свободы, “русская барыня” не разменивала их на зацикленную категоричность партийных пристрастий; не раз попадавшая в царскую тюрьму, убеждениям она и там не изменяла. И… помогала начальству гасить тюремные протесты: ясно видя их вымученность и неосновательность, уговаривала единомышленников отказаться от мелочной “борьбы”. Уникальное поведение в нашей политической истории, привычной к чередованию истерических покаяний с истериками ненависти и злобы.
С кем только не сталкивалась А. Тыркова в своей российской и эмигрантской жизни. Со всеми деятелями либерального движения, это само собою; с теми, кто был активен и выступал в Думе, — это тоже понятно; но не только с ними. Среди гимназических подруг Ариадны — будущие жены основоположников русского марксизма: М. И. Туган-Барановского, П. Б. Струве и В. И. Ульянова. Удивляться совпадениям не приходится: почти все деятели эпохи — выходцы из одного и того же, не весьма широкого, российского культурного круга. Сросшаяся корнями с деревней, Ариадна Владимировна была внимательна и к мнениям простых мужиков. Кажется, лишь представителей самого революционного класса “на путях к свободе” нет: автор не раз подчеркивает, что нигде, включая общества легальных и нелегальных марксистов, ни одного рабочего ей встретить не довелось.
“Я не отрекаюсь от своего прошлого, от основных идеалов права, свободы, гуманности <…>. Я горько сожалею, что наше поколение не сумело их провести в жизнь <…>. Екатерина II говорила, что ставит себе целью блаженство каждого и всех. В этих словах много мудрости. Под всеми она разумела Россию. Мы перенесли центр тяжести на каждого, забывая завет другого великого государя, Петра I: была бы Россия жива <…>”. Так начинает автор свои воспоминания.
Первое их действие разыгрывается в 1880-е. В те самые, глухие: застой и реакция, безвременье, Победоносцев и совиные крыла. Молодую женщину — расставшуюся с мужем, с детьми на руках — мы видим петербургской сотрудницей провинциальных либеральных изданий; жизнь ее нелегка. Правда, писательские трудности — проблемы достаточно привилегированного класса. “В те времена даже бедные писатели держали прислугу. И у меня, в моей маленькой квартире, хозяйство вела кухарка, но с детьми мне приходилось возиться самой <...>”. Однако труд журналиста по-настоящему тяжел: цензура давит, статья может быть изуродована или запрещена без всяких видимых причин. И редактора крупного екатеринославского издания это положение… устраивает: он всячески подогревает конфликты, желая закрытия газеты. Чем хуже, тем лучше! — будущий член ВКП(б) хорошо усвоил основной тактический принцип. Он добивается своего, но ненадолго: газета быстро возобновляется, курс ее остается прежним, лишь редактор вынужден уйти. Но он рассылает сотрудникам письмо: я ушел по принципиальным причинам, подпишите коллективное заявление, что без меня вы работать не можете… Хозяин издания приезжает в Петербург к журналистке: мы вас ценим, пишите что хотите, мы резко увеличим гонорар… Но ничего не поделаешь. “Такая была заведена между русскими писателями и журналистами мода, что мы табунком входили в редакции и табунком из них вылетали. Я вздохнула…” Так впервые столкнулась А. В. с суровой реальностью. С властью. И с табунком…
Время шло. “К середине 90-х годов оцепенение предыдущего десятилетия понемногу проходило. <…> Уже ясно обозначились три течения мысли: либералы, социал-демократы, народники. <…> пропаганда социализма разлеталась по всей России <...>. Полемика, кипевшая в петербургских кружках, <...> переживалась в глухих провинциальных углах <…>”. Вспомним, что к середине 1890-х никаких смягчений цензура еще не претерпела.
Здесь приходят на память другие мемуары, народовольческие — им, в отличие от кадетских, публикация в СССР была заказана не всегда. Условия в Шлиссельбурге для монаршей милостью избавленных от петли убийц поначалу были жестоки: одиночная камера, маленький прогулочный двор, для упражнений, чтоб размяться, — деревянная лопатка и куча песка. Но проходит несколько лет. И вот уже преступники обзаводятся огородами, разводят розы, обучают друг друга химии, проводят опыты (!). А также гонят самогон, выводят цыплят, сооружают фонтан в тюремном дворе…
Жесткие правила могли отменяться в России. А могли и не отменяться, жизнь все равно брала свое: какое-то главное правило — вектор развития — было уже необратимо задано стране. Великими реформами, быть может? Конец царствования Николая Павловича был последней в России эпохой эффективной реакции.
Каково же это возрождающееся — вернее, возникающее заново — прогрессивное русское общество? Вот А. В. на именинах Михайловского — наследника народовольцев, учителя и вождя. “Это было ежегодное событие литературного большого света. В календаре петербургских интеллигентов день этот был отмечен красным крестиком. Побывать на именинах Николая Константиновича <…> это было почти служение народу. Попробовала и я сходить на это языческое богомолье <...>”. Кумир появился в нежных объятиях двух дам. “Мне было смешно смотреть на них. Какой же это духовный вождь? Просто паша турецкий. Я была молода, допускала большую свободу чувств. Но зачем же напоказ, да еще в таком возрасте!”
Иное дело — противники Михайловского, марксисты. “У всех крепкая, дружная, устойчивая семейная жизнь”. А. В. трогательно описывает, как бездетный Туган-Барановский возится с ее маленьким сыном… Но вот основоположники предстают уже не в личной своей ипостаси. Они “совершенно уверены, что правильно приведенные изречения из „Капитала” или даже из переписки Маркса с Энгельсом разрешают все сомнения, все споры. А если еще указать, в каком издании и на какой странице это напечатано, то возражать могут только идиоты. <...> Слушая их, я поняла, как мусульманские завоеватели могли сжечь Александрийскую библиотеку. <…> Русские пионеры марксизма купались в этой догматике, принимали ее за реальность. Жизнь они не знали и не считали нужным знать. Меньше всего их интересовали <...> живые люди”. В обществе марксистов А. В. пережила и свой первый арест. По стране “прошли волны студенческих сходок и забастовок. Молодежь часто против чего-нибудь протестовала, останавливая всю академическую студенческую жизнь <…>. Но правительство неожиданно приняло меры, по тем временам казавшиеся очень суровыми. Студентам закон разрешал отбывать воинскую повинность после окончания высшего учебного заведения. На этот раз арестованных забастовщиков заставили сразу отбывать повинность. В этом распоряжении увидали возвращение к временам Николая I, хотя тогда студентам за вольнодумство забривали лбы и на долгие годы отсылали их рядовыми в Кавказскую действующую армию. С этого момента около университетов все время шли беспорядки”. Тыркова понимает неадекватность реакции: зачинщики забастовки даже не исключены, распоряжение просто переставило местами этапы их жизни — после армии они вернутся в университет. А положение в армии “грамотных”, “политических” было привилегированным и при Николае I: никто не думал обращаться как с простыми солдатами с разжалованными декабристами.
Однако… “Необходимо протестовать. Необходимо показать самодержавию, что мы не всё стерпим. <...> Пора приучать массы к выступлениям”. Так рассуждает даже умеренная часть общества. Самодержавие тоже понимает: идет приучение масс . И принимает свои меры: в ход пущены нагайки, около тысячи людей — участников и зрителей состоявшейся протестной демонстрации — заключены в тюремный Литовский замок. Дело, конечно, было спущено на тормозах. Арестованные были допрошены жандармским офицером. “Не знаю, как в провинции, а в Петербурге жандармы были народ вежливый, выдержанный. <…> Когда очередь дошла до меня, я ответила так, как это было:
— Пошла посмотреть на манифестацию.
Он <...> быстро заполнил мой лист <...>. Я пробежала свой опросный лист и вдруг остановилась. Жандарм следил за мной, сдерживая лукавую улыбку. По его глазам я видела, что ему так же хочется расхохотаться, как и мне. <...>
— Десять дней сиденья в Литовском замке зачесть в наказание за праздное любопытство, — вполголоса прочла я заключительные слова протокола.