Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 2 2013)

Новый Мир Новый Мир Журнал

Шрифт:

Другие валенки надел, с глубокими галошами, неторопливо застегнул фуфайку до самого верха, ремнем затянулся, шапку завязал под подбородком. На улице глаза поднял на небо. И как будто даже что-то пошептал и прояснел лицом.

Ему повезло, что он один жил в Тупиках. С Катей лучше было, конечно, но когда она померла, он остался один на всю деревню. Летом в два дома приезжали люди, но они ему не докучали, а с осени до весны он жил один. И это было хорошо. Никто не мешал.

Цветущее, голубое и желтое, грибное лето сменялось мокрой и серой осенью, потом дождь превращался в снег, мело, изба трещала от морозов, день становился короток… а потом опять приходило тепло, снега тяжелели и садились, речка вздувалась, поднимала лед… и снова все пробивалось, распускалось и наливалось жизнью. И так из

года в год, умершее возрождалось, и все возвращалось на круги своя. В этом был большой смысл, и его приятно было наблюдать. Сам старик жил иначе, он шел сквозь эти круги жизни, внешне все слабее в них участвуя, на самом же деле все больше и больше им принадлежа. Ему оставался последний шаг — как-нибудь раствориться в этом мире. И он чувствовал, что это совсем неплохо.

— Как же так? — приставал какой-нибудь выпивший рыбачок к старику. — Одному-то скука!

Старик и не пытался ничего объяснить. Вот сейчас он знал, что ничего делать не будет, а ему будет хорошо. Так хорошо, что лучше не надо. И никто его не будет принуждать ни к чему. Раньше он от работы так бывал доволен. От скошенного, валками лежащего луга, вспаханного поля или высокой морозной кучи наколотых дров у дома… Когда-то они радовались, даже выпивали по маленькой с Катей, если у них что-то появлялось, а теперь… он перестал любить вещи — не надо ничего уже, и от этого, от того, что ничего уже не надо, было хорошо. Мог взять и пойти гулять. Как в детстве, или даже лучше, потому что в детстве он так не гулял, в детстве все равно что-то надо от жизни — не тебе, так батьке с мамкой. А теперь вот, слава богу, ничего не надо.

Он взял палку в углу крыльца, лыжи, увязанные веревочкой, и краем обледеневшей дорожки стал осторожно, медленно подниматься за избу, в огород. Дунай всегда заранее знал, куда старик пойдет, и теперь лежал в той стороне рядом с дорожкой. Старик расстегнул старый-престарый ошейник. Такой старый, что всегда, когда за него брался, удивлялся, отчего Дунай не порвет.

Васька не пошел, раньше всегда до озера с ними ходил, теперь не пошел. Да и сам старик ни разу в этом году не сходил на рыбалку. С лыжами на плече он шел вдоль длинной поленницы, потом мимо крытого старого дровника, полного трухлявых, сгнивших от времени и почти негодных уже дров, напиленных из разваливающихся домов, мимо сенного когда-то сарая, куда он каждый год подкашивал свежего сена. Он не знал, зачем он косит, ворошит, а потом носит это сено взамен старого — ни коровы, ни коз давно не было. Может, для запаха? Может, и так. И заезжим рыбакам, никак не знавшим деревенской жизни, нравился запах свежего сена в сарае. Они хранили там свои резиновые лодки и удочки, а иногда и ночевали… старик раньше знал их по именам и кто откуда, а потом перестал различать — люди и люди. И они перестали обращать на него внимание. Сами чинили сенник, заходили, здоровались, брали или оставляли ключи.

Старик уже прошел заснеженные огуречные гряды, но, видно вспомнив что-то, остановился. Назад обернулся. Посмотрел на старые ветлы над речкой — они едва различались за тихо сыплющимся снежком. Судя по тишине, грачей и там не было. Улетели, холод, значит, зима опять идет — в который уже раз шершавая эта мысль поерзала в голове. Старику не хотелось, чтобы они улетали. Он и сейчас-то шел поглядеть, нет ли где проталин в полях, где им было что поискать.

Когда долгую зиму просидишь… когда ночи такие длинные, что и не знаешь иногда, утро ли, вечер, то уж, конечно, соскучишься. Весной и Колька со своей автолавкой начинает к нему заворачивать, хоть раз в две недели, а бывает. А зимой не ездит. Застревает он тут.

Старикова изба стояла когда-то третьей с краю. Деревня никогда не была большой, хотя иногда ему казалось, что и была. Дорога — раньше это была брусчатка, мощенная ровным камнем, — подходила к Тупикам сверху, из Мишелевского леса, в середине деревни сворачивала вниз, к речке, перескакивала каменным, помещичьим еще мостиком Тихомандрицу и дальше ровненько поднималась прямой лесной просекой, как коридором. Потом начинала вилять вместе с речкой до Поповки, где тоже никого уже не осталось, потом до Карьера, а там уж и райцентр.

Дворов шестьдесят было когда-то в Тупиках. Не повезло деревне. Сначала укрупняли, в Поповку переселили, потом разрешили вернуться, а потом вообще передали

в другой район… он вспомнил, как переселялись, бросали, ломали хороший, только что перекрытый двор… как выла мать и ему было страшно. Отец, нестарый еще тогда, не выдержал, не стал в Поповке отстраиваться, выпивать начал и года не протянул. И остался их наспех собранный дом без сеней и даже без забора вокруг.

Старик хорошо помнил, как оно было когда-то в его деревне, теперь, правда, оно и не угадывалось совсем, и надо было долго объяснять, что растащили, что в землю ушло, а что заросло без людской заботы… но его никто и не спрашивал. Давным-давно не спрашивал. Как, мол, оно раньше-то было? Старик иногда удивлялся. Ему казалось очень интересно, что раньше было вот так, а теперь по-другому. Казалось, из этого что-то можно понять важное. Но люди — они тоже были разными — те, что жили здесь давно, и сегодняшние. Старику казалось даже, что те прежние люди бесследно исчезли с этой земли, а эти нынешние родились как-то сами по себе, как будто вышли откуда-то из телевизора, и ни к тем прежним, ни к этой земле отношения уже не имеют.

Сразу за изгородью начинался выгон, заросший бурьяном, ольховником да березняком. Можно было и дорогой ходить, но старик упрямо отстаивал свою дорожку, которую топтал всю жизнь. Бурьян, он хоть и бурьян, а против человека с косой и топором что он, тот бурьян?

За выгоном начинался лес. Он не пошел по тропе, ведущей к озеру, а повернул правее, к верхним полям, там оттаивало раньше. Там весной присаживались первые гусиные стаи, и он пацаном ползал к ним по грязи с батиной одностволкой, а потом и взрослым мужиком ползал. Он тащился крепким снежным настом, мелко переставляя лыжи, опирался на палку и думал о грачах. Что они едят? Червяков — это понятно, за плугом, за бороной собирают… А еще чего? Чего вот, например, сейчас-то? Они всегда прилетали, когда поля начинали чернеть из-под снега, вдоль дорог собирали, когда по тем дорогам ездили на лошадях. Кое-чем кормились. А теперь-то как?

Нельзя было сказать, что он как-то уж особенно любил этих грачей, даже скорее и не любил за галдеж и изгаженный пометом двор, но потом уже, когда Катя померла и старик остался один, он ждал их каждую весну. Грачи означали, что еще одна серая долгая зима скоро кончится. Они были живыми, галдящими, прыгающими с ветки на ветку, вестниками весны и тепла.

Многое-многое в жизни стало неважным, а это почему-то наоборот. Он очень их ждал.

Заранее начинал поглядывать на небо, прикидывал, когда они в этом году, и вот, чаще всего утром, вдруг слышал знакомый разговорчик сквозь стены и так этому радовался, что засовывал босые ноги в валенки и прямо в трусах и фуфайке выкатывал на крыльцо. Тут обнаруживал он свой тополь украшенным черными орущими засранцами. Вскоре и таять начинало, как следует. Грачи были верной приметой.

Старик был небольшой, высохший, лыжи широкие, и наст держал неплохо. Дунай, проваливаясь то одной, то другой лапой, уходил вперед, останавливался и, повернувшись к старику, привычно, понуря голову, ждал.

Пройдя угол леса, остановился. Поле заросло так, что уже и не сунуться. Он знал это, маслята летом собирал здесь в мелколесье, да почему-то забыл. Всегда, всю его жизнь там были поля, которые он сам же и пахал, эти-то поля он и помнил, а про маслята забыл. Не протаяло еще ничего. Бело кругом, только лес скучно чернел.

Он стоял на опушке, глядя на крышу своей избы у речки, на другие повалившиеся и еще стоящие, давно опустевшие жилища людей, вспоминал, чьи они были. Катю свою вспомнил… Катя померла… все-таки, когда она жива была, полегче было. Он ее носил. Обезножела, враз обезножела в огороде, упала, как скошенная трава, и смотрит на него, а ногами не может шевельнуть. Восемь лет так и жили. Коляску придумал из велосипедных колес, и она все делала из этой коляски — и в огороде, и у плиты, пол даже мыла… Ну и носил, конечно. В огород, в баню носил свою Катю на руках. Нетяжелая была. Она и вообще-то никогда не была толстая, только когда беременная. Хоть и старый уже, а поднимал, справлялся. Даже смеялись они вместе на это дело, когда он брал ее на руки, как молодую. Катя так и говорила тихо: молодую-то, мол, не носил. Или он принесет ее в баню… хоть и старик уже, а бывало, и стеснялся… Всю жизнь они стеснялись друг друга — отчего это?

Поделиться с друзьями: