Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 2 2013)

Новый Мир Новый Мир Журнал

Шрифт:

 

Как тут не распластаться, как не оглохнуть,

как не упасть без воли к сопротивлению

перед тем, что так повседневно?

<…>

Есть ли что-нибудь, достойное вздоха или удивления,

кроме подлинно простой вещи?

 

За этим поворотом прочитывается позиция «честности после Освенцима», позиция — опять же как бы — более сильная. Чем же? Своей прямотой, отказом от суггестии, с которой всегда сопряжена «темная» речь поэта. То есть своим отказом от силы. У Афанасьевой мелькает экзистенциалистский ракурс, заставляющий вспомнить уже не Хайдеггера, а Камю («ничего

не боясь, / ничего не провозглашая»). Однако эквивалент этой стоически-смиренной позы в стихах — обескровливание, поэтическая политкорректность, отсылающая более к Львовскому, нежели к Целану.

Когда же тень Целана проступает отчетливо, когда живое чувство бездны выбирается из-под приблизительности восторгов и излишней конкретности аллюзий на хайдеггеровскую мифо-философию, получается высказывание стопроцентно поэтическое, где глубине не в ущерб ни литая форма, ни властная сила, доступная речи под током безумия.

 

За столами вечерними нищие глина сухая их кожа

Места всем не хватает

Нищие трутся боками стучат как пустые кувшины

Плечи их острые пальцы указки стальные

 

Мне страшно, мой повсеместный, дай встать и уйти.

<…>

У меня есть такое внутри

Когда его называют

Оно выходит как плод и дарит и дарит

 

И дарит и дарит и дарит

Пока называют

 

А после уходит в возможность в самом молчании дышит

Чтоб выйти и отданным быть

 

Дай мне отдать этот тихий главный молчащий

Его дарил я и раньше

<…>

Мой повсеместный, дай же встать и уйти.

 

И только последний сегмент своей патетичной прямотой разрушает чары, возвращает нас в тональность книги: «Вот — плод мой, в молчании дышит. / Назови же его».

Единственный способ высказаться для поэта — это высказаться как поэту. Не как философу, не как психотерапевту (Анастасия Афанасьева по образованию врач-психиатр), не как человеку, проводящему курс психотерапии с самим собой; прямота поэта особая, путь ее окольный. Стоит только пойти прямым, и выйдешь за пределы чуда.

 

Мне хочется прямо говорить о солнце.

Мне хочется прямо говорить о нежности.

<…>

Я включаюсь в игру. Так я говорю «да» всему,

Что бывает и есть, всему, что нас окружает.

 

И больше не могу отделить себя от пространства,

Ибо сама начинаю быть местом, где оно проявляется,

 

Рождается,

Пребывает.

 

Желание прямо сказать о солнце и нежности разрешается почти прямой цитатой из «Искусства и пространства» Хайдеггера [11] и одновременно отсылкой к его «четверице», внутри которой едины человеческое и божественное, человек и небо, человек и земля. Но само слово «пространство», могущее звучать музыкой в эссеистике Хайдеггера и Аверинцева, Бибихина и Седаковой, в стихотворении пространство же и съедает.

«Поэзия есть установление бытия посредством слова <…>. Вот-бытие поэтично в основе» [12] .Передать поэтическую основу Вот-бытия — не то же, что рассказать о ней, установить бытие — не то же, что рассказать о его установлении. В одной из этих попыток меньше риска, зато другая становится тем пространством , где происходит встреча с богами. Где тихо ли, громко произносится «громадная правда», так похожая порой на ложь и безумие.

Марианна

ИОНОВА

 

Тот-кого-нельзя-называть, или Между чудищем боязни и чудищем мести

 

Салман Рушди. Джозеф Антон. Перевод с английского Л. Мотылева и Д. Карельского. М., «Астрель: CORPUS», 2012, 859 стр.

 

«Изречение о том, что истина всегда торжествует над гонениями, можно считать одной из тех благоглупостей, которые легко опровергаются опытом. История изобилует примерами, когда гонения одерживают верх над истиной».

 

Джон Стюарт Милль «О свободе»

 

У Хулио Кортасара есть рассказ «Захваченный дом». Его герои — брат и сестра, оба средних лет, — живут в большом родовом гнезде, но однажды в дом кто-то (и как всегда у Кортасара, совершенно непонятно, кто и почему) вселяется, и прежние хозяева вынуждены сначала оставить за собой лишь малую часть помещения, а потом и вовсе покинуть его: без вещей, в одночасье разорвав все связи с прошлым, отказавшись от всех привычек. А ведь о привычках Кортасар пишет в другом рассказе («Письмо в Париж одной сеньорите») следующее: «Привычки, Андре, — это конкретные обличья размеренности, та порция размеренности, которая помогает нам жить» [13] . Но то «магический реализм», фикшн в чистом виде, глобальная метафора… Для Салмана Рушди — не совсем. Почти десять лет он прожил, зная, что в каждом уважающем себя издании уже готов некролог о нем. После выхода в свет романа «Шайтанские аяты» (устоявшееся в России название «Сатанинские стихи» не совсем верно, поскольку мельчайшая структурная единица в Библии называется стихом, а в Коране — аятом) аятолла Хомейни приговорил автора и всех причастных к публикации к смерти, призвав мусульман «казнить их, где бы они их ни обнаружили» [14] . Власти Ирана пообещали сказочное вознаграждение за голову неверного. Про привычки, размеренность и вообще спокойную жизнь можно было забыть: «Кровавое средневековье сорвалось с цепи, вооружившись современными хитрыми технологиями» [15] . И верно, читая историю опального писателя, невольно вспоминаешь другой текст, совсем иного времени и иной религии, но поразительно созвучный — «Молот ведьм» Шпренгера и Инститориса. Вот, например: «Ведь Бернард в своей Glossa ordinaria <…> говорит, что изобличение в ереси происходит трояко, а именно: 1) с поличным, если обвиняемый открыто проповедует ересь, 2) через законное доказательство свидетелей и, наконец, 3) при собственном признании вины» [16] . Рушди по этой логике был бы изобличен трижды. Своей книгой он открыто проповедует ересь, более законного свидетеля, чем духовный лидер Ирана, трудно себе вообразить, и, наконец, в своих многочисленных речах и статьях Рушди отстаивает право свободно отзываться о религии, живя в современном светском государстве. Логика аятоллы совпала с логикой католических монахов инквизиции, и для писателя начались десять лет бегства. Окруженный плотным коконом, свитым британской полицией, автор нашумевшей книги ушел в вынужденное подполье. Имя Рушди стало нельзя произносить никому из имеющих отношение к операции по его спасению: писатель называет себя Тем-Кого-Нельзя-Называть, словно имея в виду Волан-де-Морта из тогда еще не написанных книг о Гарри Поттере. Любопытно, однако, что мифологическое сознание (и сама Роулинг это прекрасно транслировала) именует так не самые приятные сущности разного калибра, и остается только гадать, чего больше в этом самоименовании — гордыни или горькой иронии.

Кстати, в этой связи любопытно, что и Рушди — не настоящая, не коренная фамилия писателя, ее взял себе его отец в честь арабского философа Ибн Рушда (Аверроэса): «...отец, большой знаток ислама, лишенный при этом даже начатков религиозности, ценил Ибн Рушда за то, что тот в свое время стоял на переднем крае рационалистической полемики с исламским буквализмом». И тут применительно к истории вокруг «Шайтанских аятов» волей-неволей вспоминается мысль А. П. Чехова о ружье, висящем на сцене в первом акте. Когда по настоянию полиции Рушди вынужден брать себе псевдоним, он останавливается на варианте Джозеф Антон — в честь Конрада и… Чехова. В случае, если это простое совпадение, то очень провидческое. Однако даже имена любимых писателей оказываются не в состоянии залечить травму, нанесенную вынужденным отказом от собственного. А обращение — «Джо», несмотря на «культурное» происхождение имени, вызывает отвращение и бессильную злобу.

Поделиться с друзьями: