Новый Мир (№ 3 2007)
Шрифт:
Эпизод из детства — “телесный грех” — рассказан как драма в трех действиях. Детская ложь и бурная фантазия ведут к “грехопадению”. “Бунт” сопровождается обострением чувствительности: герой впитывает внешний мир настолько остро, что обладание спрятанным “пальтишком” вполне заменяет личный контакт с героиней эпизода Женичкой… О ней он думает мало, зато много занят собой: “я думал, я размышлял, я мечтал”. Сменяют друг друга страх, стыд, томление духа (“и говорить, и говорить…”), упоение внезапной местью (“резать Женю ножницами на куски!”). Само по себе наказание отца банально, но запоминается на всю жизнь. Штейнберг связывает тот “грех” со всеми “скитаниями за порогом детской”. Важен принцип соединения периодов жизни: “грехопадение” — не причина будущей аналитичности сознания, но акт, ей подобный. Жизнь и история —
Двойственная установка: совмещение личного, документального, с художественным — проявляется в датировке. В дневниках Штейнберга всегда точно отмечались время и место по двум календарям, еврейскому и европейскому (плюс время дня по-английски). Рассказ написан, по-видимому, в один присест, но для придания ему непроизвольности введена последовательная датировка. В рукописи видно, что после завершения работы во вторую часть (на поля) были внесены даты: 19, 20, 21, 24 и 31 мая, 7, 25, 26 июня; завершающая же дата — 4 июля 1968 года — записана внизу и отдельно (что обозначает дату завершения рукописи). Так функция писателя-беллетриста включена в функцию записывающего автобиографию человека.
Этот философский фрагмент-рассказ — не исключение; мемуары Штейнберга8 тоже можно рассматривать как один большой этюд на тему “мысль в обществе”; в них — не только портреты поэтов и философов серебряного века, но и “приключения” философа, явившегося из-за границы в большевистский Петроград, как Чацкий в Москву, чтобы учить мыслить.
Текст печатается по оригиналу, хранящемуся в упомянутом выше архиве; даты еврейского календаря аллитерированы.
1Central Archives for the History of the Jewish People (Jerusalem), A. Steinberg’s Collection, P/159. Box XVI — XVII. Далее отрывки из Дневников А. Штейнберга даются по оригиналам, хранящимся в этом архиве.
Предыдущая публикация А. Штейнберга — “Новый мир”, 2006, № 1 (из этого же архива). (Примеч. ред.)
2 Исаак (Ицхак-Нахман) Штейнберг (1888 — 1957) — член первого ленинского правительства (нарком юстиции) от партии левых эсеров. В эмиграции с 1922 года — Берлин, с 1934-го — Лондон, с 1944 — Нью-Йорк. Во многих инициативах: издательстве “Скифы”, Еврейском научно-исследовательском институте (YIVO), Фонде С. Дубнова, в энциклопедиях и изданиях на идише — братья сотрудничали. Но не в политике.
3Steinberg A. History as experience. Aspects of Historical Thought — Universal and Jewish. — In his book: “Selected Essays and Studies by Aaron Steinberg”. N. Y., 1983; Steinberg A. Dostoevsky. London, “Bower & Bower”, 1966.
4См.: “„Списки” Аарона Штейнберга”. Публикация, вступительная заметка и примечания Н. Портновой. — “Параллели”, 2005, № 6/7, стр. 173 — 185.
5Штейнберг А. “Дорогая моя Сонюрочка…” Письма к покойной жене. Публикация, предисловие и комментарий Нелли Портновой. — “Новый мир”, 2006, № 1.
6С русским языком полиглот А. Штейнберг связывал самые тонкие реакции и свои поэтические возможности. “Ведь не случайно пишу я для себя по-русски. Уже вчера, после того, как я поставил заключительный вопросительный знак, русская речь зазвучала во мне стихами” (Дневник, 12.VI.1957).
7Покаяние, видуй — главный элемент ритуала Дня покаяния (Йом-Кипур). Молящийся просит прощения во всех возможных грехах в алфавитном порядке от имени всего народа, при этом постукивая себя по груди.
8Штейнберг А. З. Друзья моих ранних лет. 1911 — 1924. Подготовка текста, послесловие и примечания Ж. Нива. — “Синтаксис”, Париж, 1991.
15 мая 68-го. Канун Лаг-ба-Омера 5728 г.
Провел последнюю ночь почти целиком без сна. После взрыва (моего) по телефону покалывало в сердце и сбоку струящейся мысли бежала, подпрыгивая, как четвероногая, присказка: “А не случится ли это в нынешний же час?!” Прыткая присказка не давала заснуть. Не запомню такой бессонной ночи со времени моих далеких путешествий в переполненных аэропланах. Сама же струящаяся мысль имела свою собственную цель: составить список моих собственных личных грехов с самого раннего детства. Это еще не исповедь, а лишь необходимый материал для ее оформления. За этим занятием прошли часы с 3 ночи до девяти утра. Не раз пытался я прервать работу, чтобы поспать; иногда я отвлекал себя в сторону определения основных принципов исповеди, как то: что есть грех? и возможна ли исповедь в собственной исповедальне? Но и эти вопросы с их общим центром: возможна ли исповедь без Бога? — не могли удержать или отвлечь в сторону историческое, так сказать, исследование с сопровождающими его раскопками в разных пластах прошлого.
Я начал со столбца, который, несомненно, входит в содержание исповеди, в разграфляемый ею документальный лист греховности. Несомненно, можно свалить все грехи в кучу и бить себя, грешного, в грудь, не различая разновидностей и даже разрядов греховности. Это я назвал бы в своей индивидуальной исповедальне “свальным грехом покаяния”. Заповедей не 3 и не 5, а десять — столько, сколько пальцев на обеих руках, сколько единиц и десятков в десятичной системе счисления. Чтобы считаться с людьми и с Господом, надо уметь считать и — само собою! — измерять и взвешивать. Это элементарно. Только так возможно исправлять ошибки и самого себя. Исповедь для покаяния, для исправления, хоть бы, как учит Пророк, в последний однодневный промежуток между жизнью и смертью.
С какого же столбца я начал? С того, который зиждется на греховности плоти. Если бы плоть не была греховной, не было бы грехопадения, и я, Адам, “Иш”, жил бы без “Иши”1, без Евы, в Эдемском Парке. Я оставался бы одиноким, но и единым, как Творец мой в небеси. И что же оказывается? До девяти утра я насчитал в одном этом столбце, в греховности моей плоти, больше шестидесяти дурных поступков, из которых некоторые, в свою очередь, расчленены на целые серии больших, средних и малых грехов, грешков и прегрешений. Мой подсчет еще далеко не кончен, и я хочу его продолжать, но начал-то я его с раннего, пятилетнего возраста. Не по Freud’у, а по собственному опыту, который до Freud’а, до 1910 г., мне казался единственным в своем роде, а посему крайне таинственным и чуть ли не роковым. Оглядываясь теперь, как в последнюю ночь, назад на почти 3/4 века, я вижу попутно, что и весь Freud происходит из болезненной совести, искавшей очищения во всепрощающей “науке”.
Может быть, стоит записать свой первый грех “во плоти” несколько подробнее, потому что все описать подробно ведь удалось бы лишь в десятках книг, вернее — томов автобиографии, для которой осталось слишком мало времени.
Итак — мне почти пять лет (1895!). Напротив нас, то есть “детской” брата и моей (ему почти восемь, и он на меня не обращает внимания), по ту сторону небольшого квадратного двора, квартира нашего домашнего врача, балтийца Фейертага, у которого три дочери: Мэри, Женя и Анна. У нас нет сестер, и три девочки2, приходящие к нам иногда поиграть, для меня явление из другого, более привлекательного, более ароматного, целительного мира. Мэри, лет десяти, высоконькая, тонкая, с черными косами, мне кажется уже совершенно взрослой, “не для меня” и даже не для брата. Но для кого же она в таком случае у нас в детской? Я начинаю постепенно догадываться, что она для своих сестричек, Женички и Анночки.
Присутствие Мэри поднимает в моих глазах престиж Женички и Анночки. Мэри я не боюсь и даже не стесняюсь. Она вроде нашей няни Агаты, с которой я на “ты”, в силу чего — именно в “силу” — я сразу и приветливо перешел на “ты” и с очень привлекательной, сладко-ароматной и целительной, как сам доктор, Мэри. Тем более я боюсь и стесняюсь младших девочек: четырех- или пятилетней Жени и моей младшей ровесницы Анночки. Вот они пришли все трое. Надо играть в лото, “детское лото” из нашей коллекции игрушек, постоянно пополняемой отцом при частых его поездках в Петербург и за границу. Агата, как обычно, приносит поднос с чаем и со сдобными булочками и усаживается с нами за стол рядом со мной, ее любимчиком, посадив Анночку к себе на колени. Она наливает горячий чай из стакана в блюдечко сначала для Анночки, а затем для меня. “Еще не пейте! Еще не пейте! — учит нас Агата. — Очень жарко!” Анночка отчего-то пугается, пытается насильно слезть с Агатиных колен, задевает мой почти полный стакан, и я внезапно обварен пониже курточки действительно “очень жарким” питьем. Мне очень, крайне неловко; стыдно, хочется плакать, и я страстно ненавижу Анночку и заодно всех девочек. Не говоря худого слова, я сползаю со стула и готов обратиться в позорное бегство, — но куда? Тут начинается второе действие и происходит мое грехопадение.