Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир (№ 3 2011)
Шрифт:

— На самом деле они серые, — вдруг простодушно сказала она. — Но это ведь неинтересно. Люди любят все необычное.

Я поцеловал ее.

Любарский вальсировал с питекантропом. На Любарском была какая-то дикая шаль с бахромой, питекантроп был в кирасе. Нет, пока все оставалось в рамках. У первочеловека был загипнотизированный вид.

Я толкнул спиной дверь спальни, рыжая шагнула на меня, мы оказались за шкафом. Он пах старостью, жучком, старинным бельем. Когда я застегивал брюки, в руках остался малиновый лоскуток платья, она засмеялась и сама, вся подавшись, вдруг неистово поцеловала меня.

Зачем мы вышли в гостиную, не знаю. Я даже

не сразу понял, что происходит. Возле дверей спиной стоял Любарский в тюбетейке, питекантропа видно не было, но потом я понял, что он там был. Рыжая вскрикнула. Богдан выровнялся во весь рост, на лице под усиками горели бордовые губы, он стал спешно натягивать штаны, на нас растерянно оглянулся Любарский.

Питекантроп с лицом в алых пятнах стоял возле дверей, заправляя рубашку, и вдруг истерически и тонко закричал:

— Извращенец! Гад!

Любарский осел на стул.

— Сука, пидар! Я твоего сына Ростика знаю! Я учусь с ним в универе на одном курсе! Тоже мудак конченый! Он твою фотку всем тычет — мой папа актер, мой папа европейский актер! Да я всем расскажу, что его папа пидарас! Суки, ненавижу!

И, плача, он выбежал в подъезд. Кираса на полу качнулась. Через пару минут мимо меня пробежала рыжая в джинсах, на ходу надевая полушубок. Любарский сидел, обхватив голову руками, он снял тюбетейку и, кажется, плакал в нее.

Я не знаю, что со мной было. Я тоже побежал. Я тогда слышал все. Как скрипела деревянная лестница, как выл ветер в трубе, как играла ветками метель, как рыжая кричала ему вслед. Я выскочил из подъезда. Никого. Снег больно бил по лицу, кружил вокруг фонарей.

Вдруг я увидел ее. Она стояла в круге фонарного света и смотрела на меня. Спокойно так стояла, словно ждала.

Мне показалось, или я и впрямь услышал странный звук — низкий электрический звук, словно настраивают гитару. Он дребезжал всюду — в воздухе. Иди же, поманила она меня рукой в варежке, иди сюда. Иди сюда, милый, хороший мой. Иди сюда, дурачок. Я видел ее рыжие волосы в снежной крошке, как она трогает варежкой свой смешной нос. Мне показалось, но это бред, показалось, что я вижу сквозь снег и даль — ее фиолетовые глаза. Я знал, что она больше всего на свете хочет, чтобы я пошел за ней. Но я не пошел.

Я почему-то повернул.

Я повернул и быстро, очень быстро, как мог быстро, побежал обратно. Я пролетел лестницу, ворвался в двери, кошка отпрыгнула, метнулся по комнатам. В спальне на крюке для люстры висел Любарский. Я схватил табуретку и с силой обнял его ноги руками, как это делают в телевизоре. Я заорал от натуги и рывком поднял его в воздухе, петля соскочила с крюка, мы упали. Потом я часто дышал ему в рот, бил в грудь, опять дышал. Наконец он стал хрипеть и кашлять, и я отполз от него.

Мы долго лежали по углам. Я нашел вино и выпил, несмотря на приторность, хотя голова трещала страшно. Под слоем грязи разглядел название на этикетке: “Массандра. Мускат белый, южнобережный, 1992 год”. Я плюнул. Потом Любарский стал говорить, долго что-то говорил и плакал. “Как кошку зовут?” — вдруг спросил я. “Какая кошка, Жорж?” — спросил он, моргая, и снова стал плакать.

Питекантропа я потом как-то видел в Москве, в одном клубе, он узнал меня и тут же ушел с дружком.

Через несколько лет я проезжал по Европе и снова оказался в этом городе. Опять мела метель, летали шутихи, ходили по городу ряженые, и за окном снова был особняк, на этот раз яркий как желток, с атлантами.

Я попытался найти кафе “Лампа”. Я помнил точно: улицу, собор, дворы, закопченные своды, лепрекона в бирюзовом фраке. Я спрашивал прохожих и кельнеров других заведений. Они пожимали плечами. Я махнул

на это дело, нашел другую кофейню, выпил пива и настоек, съел огромную свиную ногу с капустой. Вечером проходил мимо театральной тумбы и поискал его фамилию на афишах. Внизу одной было написано: “Вишневый сад”, в ролях. Я подумал — Лопахин? Гаев? Нет, он играл Фирса.

Заходить к нему в гости я не стал.

Яблочные дни

Джон позвонил мне поздно ночью:

— Слушай, я тут подумал: а давай переспим?

Я сказала:

— Подожди, я сигарету возьму.

Оглянулась — блин, забыла зажигалку на кухне. Маман еще выползет, орать начнет, что не сплю, а утром в универ. Наконец нашла спички под столом, рядом с банками растворителя. Закурила, положила ноги на стенку, спрашиваю:

— А мотивация, собственно, какая?

Джон тоже закурил:

— Все очень просто. Смотри, у тебя депрессия, так?

— Ну так.

— У меня тоже депрессия, так?

— Ну наверное.

Джон помолчал.

— Мы должны их взаимоликвидировать. Это же очень просто! Два минуса дадут плюс! Короче, надо переспать.

Я лежала, закинув ноги на стенку, — мама говорила, что эта стенка в доме самая холодная, потому что внешняя и северная. С другой стороны — шершавый кафель, а за ним холодный ветер. А я валялась в тепле и курила, норовя прожечь простыни и наматывая провод на трубку. Собственные ноги казались совсем спичками. У меня было отличное развлечение на время разговора — вытанцовывать твист вверх ногами по стенке. И голос получался такой, будто мне наплевать.

— Понимаешь, это даже с медицинской точки зрения полезно! — не унимался Джон. — Это, по сути, лекарство.

Я тем временем оглядывала свою комнату с хозяйственным удовлетворением. В ней было весело.

Подростку в советском доме жилось туго среди ненавистной лакированной мебели, продавленных кресел и ни уму ни сердцу не нужных металлических полочек, с которых вечно съезжали книги. От тоски приходилось облагораживать жилище как придется — а именно наводить полный бедлам и художественный авангард. Через мою комнату были протянуты разноцветные нитки, а на них на прищепках болтались елочные игрушки, точилки, бумажные самолетики, винил, старинные брошки, бумаги с концептуальными текстами — именно концептуальными, ведь это в тексте главное. Пианино мое было завалено стопками книг, холстами на подрамниках, засохшими кисточками, винными бутылками, вазами с сухоцветами, гипсами. На крышке стояло зеркало с помойки — перед ним я красилась в универ. На стенах висели плакаты, нарисованные гуашью: “Кровь — не кетчуп”, “Прусь от Пруста” и самый загадочный: “Зима — это Брейгель”. На нем был нарисован холодной красоты брюнет, смутно похожий на моего приятеля Энди. Что у меня было в голове, когда я это рисовала? Вроде бы у нас с Энди просто дружба. Или мы все-таки целовались? Я не помнила.

Над входом в комнату болтался провисший транспарант: “Ожидая наступления яблочных дней!”

Я спросила:

— А какие гарантии, что мы переспим и нам станет лучше? Вдруг депрессия так и останется?

Короче, у нас с Джоном была депрессия. Мы оба расстались с возлюбленными. Из принципа. Потому что любовь закрепощает творческого человека. И с тех пор мы уже месяц как пили.

А месяц назад дело было так. Я вышла утром на остановку. Ни трамваи, ни автобусы не ходили. Снег. Когда выпадает снег, жизнь в городе останавливается. Люди могут даже на работу не ходить — и им хоть бы хны. Такой город.

Поделиться с друзьями: