Новый Мир (№ 3 2011)
Шрифт:
— Сплюньте, а то отравитесь!
Но Густав мотнул в знак несогласия головой и сглотнул слюну.
Вернувшийся отец совсем не удивился ни беседующей с Густавом веселой маме, ни огромному количеству пирогов. Глядел на происходящее с выражением фатальной неизбежности.
Когда пришел дядя Федя, мы все сидели перед пыхтящим самоваром в комнате тети Насти.
— Давно бы так, — сказал дядя Федя и вынул из-за пазухи поллитровку . — Вкусно пахнут твои караваи, Андревна, да только водке они не компания. Настя, вынь-ка огурчики с грибками.
ОЧКИ
Мартовский вечер. В просторном натопленном классе музыкальной школы у открытой дверцы печки стоит, наклонившись, моя учительница и подбрасывает в огонь березовые чурки. За окном в сумеречном свете видна поленница, заваленная влажным сугробом. Я сижу за пианино и играю заданный на дом “Музыкальный момент” Шуберта, опус 94.
Все больше темнеет. Я уже плохо различаю клавиши, но учительница не торопится включать свет. Слушает мою игру, прислонив спину к горячему кафелю печки, подпевает в такт. Потом поправляет на плечах шаль, подставляет к пианино еще один стул и садится рядом. От тепла ее коленки мне делается жарко, сердце начинает колотиться, и я сбиваюсь с ритма.
Она делает вид, что не ощущает моего смятения, и заставляет несколько раз повторить трудный пассаж. Но чем больше я стараюсь, тем хуже у меня получается. Она садится ко мне еще плотнее и просит играть только партию правой руки, а левой подыгрывает сама. Тепло ее тела постепенно заполняет все мое существо, и я продолжаю играть в полуобморочной истоме...
Бессознательно, но, кажется, благополучно довожу свою партию до конца. Она обнимает меня за правое плечо и на мгновение ободряюще прижимает к себе.
— Видишь, как просто. — Вскакивает, подбрасывает в огонь еще одну чурку.
Я сижу ошеломленный, еще не пришедший в себя. Она вынимает из кармашка своей кофты носовой платок и вытирает испарину у меня на лбу и крыльях носа. Ее указательный палец скользит по моему лицу вниз и останавливается на губах. Не в силах справиться с собой, я зажимаю его между зубами, она его несколько секунд не отнимает, насмешливо глядит мне в глаза и, нежно подергивая меня за мочку уха, шепчет:
— Я же говорила, у Шуберта каждая нотка — о любви...
Музыке я начал учиться поздно, уже подростком, надо было наверстывать упущенное. Педагоги-профессионалы у нас не задерживались, приходилось заниматься с доморощенными, а то и по самоучителю. Когда мама узнала, что в городской клуб наконец-то взяли на работу настоящую пианистку, она без всякой договоренности решительно повела меня к ней на квартиру, которую та снимала у семьи, имевшей старинный инструмент.
— Гузель Густавовна, — представилась квартирантка, нисколько не удивившись нашему визиту. Чувствовалось, что она куда-то собиралась, однако во время всего последующего разговора не выказала и тени нетерпения.
Нарядное платье с короткими рукавами и большим вырезом свободно облегало высокую, начинающую полнеть фигуру. Из ложбинки между грудей светился аметистом маленький кулон. Возраст выдавали лишь частые лучики морщинок вокруг глаз.
Кончался апрель, но было по-летнему жарко. Матово-смуглая кожа ее оголенных рук и шеи дышала еще не утраченной молодостью. С легкой скуластостью лица и азиатским отливом черных волос непривычно сочетались статность и длинноногость. Синева больших глаз и высокий лоб были словно призваны примирить это противоречие.
Неодобрительно взглянув на мои некрупные руки, она попросила сыграть. Я исполнил что-то бурное из Бургмюллера.
— Запущен до дремучести, — обратилась она к маме. — В октябре открывают музыкальную школу, так и быть, беру его в свой класс, но уговор — оставшиеся месяцы упражняться не меньше четырех часов в день.
Мама беспомощно улыбнулась. Я смело кивнул в знак согласия, хотя не представлял, как мне удастся сдержать обещание, — собственного инструмента у нас не было, приходилось упражняться по вечерам в присутствии сторожа на пианино Красного уголка текстильного техникума, где преподавал отец.
В течение нескольких недель Гузель Густавовна занималась постановкой, как она это называла, моих рук, добиваясь их плавного движения и связного звуковедения, а для контроля клала мне на запястье спичечный коробок. Какое-то время он должен был удерживаться тут. Мы разучивали “Прекрасную амазонку” Лешгорна, пьесы для левой руки Беренса, “Школу беглости” Черни и весь альбом “прогрессивных” этюдов Ганона “Пианист-виртуоз”.
Меня забавляло слово “прогрессивных”.
— Ты хочешь сказать, что в музыке нет “прогресса”, — отвечала Гузель Густавовна, — но в технике игры он есть, и ты пока еще в самом его хвосте. Не иронизируй! Вначале давай научимся сидеть в седле, держать осанку. Гарцевать будем потом.
Занимаясь на своем черном раздолбанном “Красном Октябре”, срочно купленном родителями по дешевке в комиссионке, я под впечатлением ее слов воображал, что объезжаю породистого вороного.
Она заставляла меня разыскивать по нотным магазинам теперь никому уже не известных Бейеров, Кунцов, Тюрков, Мюллеров, все это была музыка с педагогическим уклоном, так называемые инструктивные пьесы, на которых она когда-то сама училась, считала, что именно они помогут мне форсировать отставание в технике, современных пьес такого же рода не признавала.
Однажды я взмолился: хочу играть настоящую музыку. Она отвечала, что я еще не готов, и продолжала задавать какого-нибудь очередного Гедике, но сама в моем присутствии много музицировала, играла Шуберта, Шумана, Брамса, Шопена. В продаже впервые появились долгоиграющие пластинки. Она их покупала и дарила мне. Родителям пришлось обзавестись радиолой.
Я мечтал однажды поразить мою наставницу и втайне от нее разбирал несколько знаменитых пьес. Впервые в жизни неделями я ничего не читал, не ходил в кино, забросил футбол — лишь бы заслужить ее похвалу.
Преклонение перед ней не мешало мне от урока к уроку все больше хмелеть от одного только вида ее кожи, от линий ее тела, подчеркнутых легкими тканями просторных платьев, от ее замедленной томной походки, от ароматов, исходивших от нее и ее жилья, сплошь уставленного горшками с цветами и экзотическими растениями. Видимо, мне не всегда удавалось скрыть свое состояние, и я ловил на себе ее удивленные взгляды или вдруг замечал на губах усмешку.
То лето наступило необычно рано. Листья деревьев начали жухнуть уже в июле. Короткие частые дожди от зноя не спасали, лишь наполняли воздух душной влагой и преждевременной прелостью. В конце августа было ощущение, что уже бабье лето, правда непривычно жаркое и душное и оттого словно нереальное.