Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир (№ 4 2006)
Шрифт:

Максим Амелин не довольствуется тем, что возвращает каноническую последовательность, он еще и обнаруживает ее логику, уточняет деление на три свитка (“чувствительного” Катулла безделок, “сдержанного” Катулла эпиталамиев и “назидательного” Катулла эпиграмм и элегий) и подкрепляет такое деление соображениями исторического, метрического, композиционного и стилистического характера. Помимо прочего, это — безусловное научное открытие, хорошо аргументированное во вступлении к комментариям и в заключительной статье. Но это я опять же говорю как филолог, а для поэта и читателя существенно, что данная концепция неразрывно связана с усвоенными родной словесностью понятиями низкого, высокого и среднего стиля. Еще важнее, что для Максима Амелина это открытие не

только вырастает из многих лет серьезного труда, но и побуждает его к еще большей пристальности. Потому что еще раз подтверждается “осознанная работа по выстраиванию и внутреннему обустройству стиха сразу на нескольких уровнях: метрико-ритмическом, фонетическом, интонационном, лексическом”. И если темы и образы поэта передать сравнительно легко, если достаточно добросовестности и хорошего слуха, чтобы воспроизвести интонацию и синтаксис, то богатство семантических связей и реальных коннотаций не поддается учету даже в прозе, а метрика и фонетика могут довести до отчаяния.

Как сказаться душе Катулла, душе горожанина, которому знаком каждый закоулок Рима, каждая в нем девица? Как сказаться душе веронца, к чьей латинской речи примешивались местные элементы (знаменитый basium, поцелуй, вошедший во все романские языки, — местное, галльское словечко)? Как нам понять человека, для которого Гай Юлий Кесарь значит примерно столько же, сколько его подручный Мамурра и имеющая какое-то отношение к обоим “испертая” Амеана, и все они вместе взятые стоят куда меньше Лесбии, а пожалуй, и Ипситиллы? Ведь любое латинское слово, имя звучат для нас куда возвышеннее и торжественней, чем для Катулла. Как подобрать эквиваленты?

Во включенном в этот сборник “Разговоре о переводах” Николая Бахтина Поэт говорит: “Когда я видел у Катулла капризную легкость, небрежность и улыбку, и когда те же самые слова <…> на нашем языке приобретали вдруг застылую торжественность иератического жеста <…> я дерзко отбрасывал их, брал другие слова и другие образы”. Но неправильно было бы считать, что бахтинский Поэт — рупор для Максима Амелина. С тем же успехом его можно было бы соотнести и с Филологом (разыскать и включить такое эссе в свой сборник — жест филологический), и, прости господи, с Дамой (приятной во всех отношениях), потому что Амелин никогда не забывает позицию читателя, которому, в сущности, наплевать, как вы это сделали, главное — чтобы ему захотелось читать и чтобы он мог вам поверить.

Максим Амелин — Переводчик, человек, своей кровью склеивающий далекие эпохи, несводимые крайности индивидуального дарования и массового сознания. Отбросить и заменить, руководствуясь своим вкусом или даже “душой Катулла”, — не его путь. Он еще мог бы что-то в этом роде позволить себе в предшествующих изданиях, где на первый план выходил Катулл “чувствительный”, но здесь все сильнее ощущается присутствие Катулла ученого — второго свитка. И потому незначительные с виду исправления направлены на приближение к тексту — так, вместо русской метафоры “яичек”, с которыми “наигрался наложник”, восстанавливается латинское “орешки”. Уточняется грамматическая форма — “не будет на тебя спроса” вместо “зря просить станешь”, поскольку в подлиннике глагол стоит в пассиве.

Признавая, что “поэтами рождаются”, античность, однако, полагалась не на “нутро”, а на образование и труд. Сравнишь первую строку об “Аттисе” в издании 1997 года и нынешнем — и вот оно, чудо: почти незаметная правка породила мощнейшую оркестровку.

По морям п ром чавшись Аттис на ст рем ительном челноке…

И безнадежно далекое — какая-то Кибела, какие-то изуверские вокруг нее ритуалы — становится завораживающей слух и зрение поэмой.

Стихи

читаются все легче. Как Амелин этого достигает — настоящая загадка, из тех поэтических парадоксов, ради которых читатель и вникает в текст. А вместе с тем комментарий становится все подробнее. И опять же, зачастую по сравнению с примечаниями к “Избранной лирике” добавлены лишь одна-две фразы, но характерным образом это будет либо разъяснение метафоры или даже настроения поэта, либо уточнение исторических сведений. Помимо диалога поэта с поэтом и поэта-переводчика с читателями здесь завязывается еще одно общение из разряда вечных: общение студентов, филологов, людей, влюбленных в слово.

Филологический Катулл — тоже Катулл влюбленный.

Культура — всегда чужое слово. Было бы легче, будь поэзия “ездой в незнаемое”. То-то и оно, что передать хочется “знаемое”, и чем больше этого знаемого, тем мучительнее вопрос — а кому оно надобно? Наверное, этим мучился и Катулл: кому в Риме нужны тонкости греческой метрики или изящные намеки на малоизвестный миф? Встреча с Ликинием его укрепила, друг в поколении сулил читателя в потомстве. И найден общий знаменатель — вино и девочки интересны для всех, а уж с ними пройдут и стихотворные изыски. Так же начинал и Максим — Катулл каждому внятен своей легкостью, естественностью, сексуальностью.

И оба они, Катулл и переводчик с душой Катулла, уперлись в эту стену: пусть общий знаменатель, но мне-то интересно другое. Во мне сердечная дрожь от этой учености, от редкостного размера. Неужели это, заветное, никому не нужно?

В новой книге Максим Амелин принял вызов. Вот вам Катулл академический — и читателю это будет не менее интересно, чем вино и девочки, потому что это интересно Катуллу. Потому что это интересно Максиму Амелину, и теплом своей заинтересованности он согревает нас.

В этом издании есть мощное движение. Это еще не точка, это — второй свиток из трех. В послесловии Максим говорит о Катулле как о поэте “отношений между человеком и богами, человеком и человеком, человеком и предметами, живыми и мертвыми”. Когда “легкий” Катулл обернулся своей ученой и рассудительной стороной, оказалось, что его стихи — “разнузданная проповедь благочестия”, что Катулл — “поэт-моралист (в хорошем смысле этого слова)”. Как же мы все-таки продвинулись (всем обществом) за тринадцать лет, если возвращается, в том числе усилиями Максима Амелина, первостепенное, отринутое значение этического поэта.

Я не знаю, как — спустя пять, или семь, или тринадцать лет — Максим Амелин издаст Катулла в третий раз. Что уточнит в переводе, что добавит, как переставит местами. Он открыл нам Катулла — гуляку праздного, он открывает сейчас — глубокого поэта, творящего новые выразительные средства языка и учащегося выражать на мало разработанной латыни то, что так важно ему и что не сумели сказать даже греки. Наступит срок, и Максим Амелин развернет перед нами третий свиток — поэта, постигающего мир в отношениях и наделенного редким даром (и самоотверженным усердием) — разделить этот мир с нами.

Любовь Сумм.

Повесть о настоящем человеке

Павел Басинский. Горький . М., “Молодая гвардия”, 2005, 451 стр.

(“Жизнь замечательных людей”).

И никакой иронии.

Ни затасканные цитаты типа “Если враг не сдается, его уничтожают”, никакое принудительное штудирование прошлыми поколениями школьников романа “Мать”, ни все море окологорьковской пошлости — ничто не смогло затмить всемирную славу этого человека и его великий литературный дар.

Поделиться с друзьями: