Новый Мир (№ 4 2006)
Шрифт:
Что же сам пейзаж? Пейзаж невзрачен и восхитителен. Пейзаж оттенков: серо-зеленые пятна на серо-зеленом фоне. Человек, проживший жизнь в Арле, счел бы Левитана абстракционистом. Но именно такой пейзаж — воспитатель чувств и получувств — становится предметом горячей привязанности, привязанности к одомашненному. Вот Феллини не любил красивых пейзажей — слишком итальянские пейзажи имеют оттенок исторического и культурного значения, выгодного для турфирм. Или что можно любить в Швейцарии — горы? Горы, как известно, не понравились Остапу: “Дикая красота. Воображение идиота. Никчемная вещь”. И самое место для Идиота, Мышкина то есть. (У Достоевского слабо с пейзажем, но полный порядок с чувством уместности.) Наш же пейзаж — домашний, свой: и до этого леса, и за тем лесом тоже. По сути, человек выглядит прилично в радиусе от километра до пяти — семи от собственного дома. Смотря кто какой ходок. Одним словом, если может поспеть к обеду или хотя бы к ужину, передвигаясь
Получалось, что Россия — вдаль и вширь простирающийся ландшафт отчего имения, дом родной. Потому и не запретили XIX век (его литературу) в Стране Советов. Абрам Терц, кажется, удивлялся: как же не запретили?! Вот и не запретили, патриотизм воспитывать.
Но можно ли за это обвинить наших классиков, всего лишь расширявших свою душу вслед отчему пейзажу? Если у нас есть чувство ландшафта, то только от них.
Любителям же в книжках диалогов напомним, что, как и все мы, хватаясь за второстепенное в речи собеседника, персонажи говорят не для сюжета, а лишь бы поговорить. И чаще всего — о погоде, то есть о переменах в пейзаже.
С.-Петербург.
Событие стиха
Сурат Ирина Захаровна — исследователь русской поэзии; автор нескольких книг о Пушкине, книги “Опыты о Мандельштаме” (2005). Доктор филологических наук, постоянный автор “Нового мира”.
Определять поэзию это все равно, что форму ветра искать...
Олег Чухонцев, “Спорить о стихах”.
Природа лирической поэзии таинственна. Как личное переживание претворяется в стихи, за счет чего личный опыт поэта получает универсальность, сверхценность, долгую жизнь? А рядом с этим вопросом встает и другой: что за птица такая — поэт, чем его жизнь отличается от жизни других людей?
Мы исходим из того, что поэзия — не занятие, а форма бытия. Поэт проживает свою жизнь в слове, слово и есть его реальность, подлинные события происходят с ним в стихах. Или не происходят — тогда мы имеем дело со словесным упражнением, с игрой, имеющей свое законное место на периферии всякого творчества. Отражают или не отражают стихи реальную жизнь поэта — вопрос, конечно, интригующий, но к тайне поэзии он почти не имеет отношения. Такие мертворожденные стихи, которые что-то “отражают”, узнаются сразу — открываешь толстый журнал или свежий поэтический сборник и попадаешь на кладбище готовых смыслов, уложенных в строфы с большей или меньшей поэтической культурой.
У Пушкина этого не встретишь почти никогда, за исключением буквально двух-трех стихотворений, вызванных внешними поводами. Во всех других случаях пушкинские стихи являют саму внутреннюю жизнь поэта в ее словесной реальности, являют в настоящем времени душевный труд и само вдохновение, пробужденное глубоким впечатлением, сильным чувством. Из такого впечатления стихотворение вырастает на глазах как живое древо (в иных случаях уместнее сказать: как цветок), и по мере его развития от строфы к строфе можно стать свидетелем внутреннего события, происходящего в процессе творчества. Чувственный, духовный, интеллектуальный опыт находит форму в стихе, но не застывает, остается живым, а потому события пушкинской поэзии никогда не сводимы к какой-либо формуле смысла. Как сказал однажды тончайший исследователь поэзии Ю. Н. Чумаков, стихи — как солнце или как звезда, излучают что-то, и мы, попадая в поле их излучения, можем лишь приблизительно очертить его контур1. Событие стиха уловить описанием почти невозможно, но можно почувствовать на себе — оно объединяет читателя с поэтом в общем переживании. Магия поэтического слова приобщает нас к чужой тайне — обнародованной, но далеко не всегда доступной. Душевный труд, затраченный поэтом, требуется и от читателя, и если он читателю посилен, то подымает его в те сферы, в которых протекает истинная жизнь поэта.
Стихотворение “К морю” Пушкин начал писать в Одессе в июле 1824 года, узнав о предстоящем вынужденном расставании с возлюбленной, с благословенным краем, где он был счастлив, с той свободой, которую давала ему ссыльная одесская жизнь.
Прощай, свободная стихия!
В последний раз передо мной
Ты катишь волны голубые
И блещешь гордою красой.
Как друга ропот заунывный,
Как зов его в прощальный час,
Твой грустный шум, твой шум призывный
Услышал я в последний раз.
.............................................
Завершены стихи уже в Михайловском в октябре 1824 года. Их исходная тема — утрата, прощание, но внутренний сюжет развивается не в русле этой темы, а в некотором смысле вопреки ей. Словарь, в первых строфах, можно сказать, депрессивный (“ропот заунывный”, “грустный шум”), меняется по мере поэтического развития главного образа, который раскрывается, разрастается и переходит постепенно из интимно-лирического в монументальный план. Сам этот центральный, столь существенный в целом для Пушкина и столь общекультурно значимый, традиционный поэтический образ как будто обретает власть над душою поэта — как будто, ибо такова на самом деле породившая его творческая сила. “Свободная стихия”, охарактеризованная вначале вполне традиционно и конкретно (“волны голубые”), стихия, с которой прощались, оставляя ее в прошлом, обнаруживает в ходе стиха свою духовную природу и мощь. “Бездны глас”, “своенравные порывы”, “прихоть”, “неодолимый”, “могущ, глубок и мрачен”, “ничем неукротим” — эти свойства сильного, свободного духа, раскрытые и названные поэтическим словом, становятся достоянием и поэта, и читателя. Работа над стихом выводит лирическое Я из прошлого в будущее, из замкнутого круга исходных унылых и сугубо личных настроений в большой мир европейской истории, в круг сомасштабных поэту исторических фигур (Наполеон, Байрон), в открытый мир духовной свободы. В этом и состоит событие стиха, происшедшее в процессе творения и преобразившее самого творца — к концу стихотворения лирическое Я обретает черты мужественности и того, что позже Пушкин назовет уникальными словами “самостоянье человека”.
По прямому своему содержанию “К морю” — это стихотворение-прощание — с прошлым, с оставленной любовью, с романтическими иллюзиями и прежними кумирами, а главное — со свободой, морем олицетворяемой, однако в развитии стихотворения явлена такая несомненная свобода — чувств, лирического сюжета, стиха, — что реально и отчасти вопреки тексту оно оставляет ощущение именно свободы, которую, оказывается, можно унести в себе как неотчуждаемую ценность:
В леса, в пустыни молчаливы
Перенесу, тобою полн,
Твои скалы, твои заливы,
И блеск, и тень, и говор волн.
Внешнее превращается во внутреннее — так развивается сюжет стихотворения. Может быть, впервые здесь у Пушкина свобода переходит из числа дарованных человеку внешних привилегий в качество внутренней жизни. Но эта внутренняя свобода личности — она же одновременно и “свободная стихия” большого мира в единстве природы и истории, внешнего мира, в котором живет и действует человек, — такова емкость образа моря и здесь, и в пушкинской поэзии вообще2.
Реальная утрата, с которой начались стихи, обернулась в итоге обретением, укреплением духа, “мир опустел”, но душа наполнилась, горькое переживание, давшее импульс стихотворению, изжито усилием творчества, претворено вдохновением в другую, высшую реальность, явленную в гармонии и поэтической роскоши двух последних строф.
Лицейскую годовщину 1825 года Пушкин отмечал в Михайловском в полном одиночестве. К заветной дате он написал стихотворение “19 октября” — 24 восьмистишия элегического пятистопного ямба (впоследствии сокращено до 19 строф).
Роняет лес багряный свой убор,
Сребрит мороз увянувшее поле,
Проглянет день как будто по неволе
И скроется за край окружных гор.
Пылай, камин, в моей пустынной келье;
А ты, вино, осенней стужи друг,
Пролей мне в грудь отрадное похмелье,
Минутное забвенье горьких мук.