Новый Мир (№ 4 2006)
Шрифт:
Из этих нежных дикарских чувств и был забальзамирован Ленин, а не по злому умыслу, как теперь многие думают.
Через мертвое тело осуществляется связь с остальным миром — миром неживых предметов, которые от этой связи становятся отдельной формой жизни: “Пусть хранят ее здесь разные мертвые предметы. Мертвых ведь тоже много, как и живых, им не скучно меж собой” — и с животным миром: “длинные обнаженные ноги (умершей. — Е. Ч. ) были покрыты густым пухом, почти шерстью, выросшей от болезней и бесприютности, — какая-то древняя ожившая сила превращала мертвую еще при ее жизни в обрастающее шкурой животное”.
Все теряет какие бы то ни было различия и объединяется по единственному
Совокупное тело имеет свою анатомию, состав, выбирает законы природы, которым ему подчиниться, у него свои уязвимые места. Основные места незащищенности — голова, шея, живот. Живот уязвимее по отношению к остальному телу настолько, насколько уязвимее, видимо, живот ежа в сравнении с его колючей спиной. Материал — “вещество”. Вещество, живое или мертвое, движет, питает, производит, составляет тело, еда тоже вещество и часть тела, рассеянного в природе. Часто у мертвых вещества в избытке: “...на его дороге лежал опрокинутый человек. Он вспухал с такой быстротой, что было видно движение растущего тела <...> Скоро человек возрос до того, что Дванов стал бояться: он мог лопнуть и брызнуть своею жидкостью жизни, и Дванов отступил от него; но человек начал опадать и светлеть — он, наверное, уже давно умер, в нем беспокоились лишь мертвые вещества”; живым же тела, как правило, не хватает: “Айдым была мала, как пятилетняя, и кости ее были обтянуты бледно-синей пленкой, не имевшей никогда достаточной упитанности, чтобы превратиться в настоящую кожу”.
Растения тоже состоят из вещества и имеют ту же анатомию, что люди и животные: “Лопух она сорвала за то, что у него была белая исподняя кожа”.
Силы у тела очень мало, поэтому ее направляют туда, где она сию минуту важнее, то же — с умом: “Поешь, — отдал он хлеб, — пусть твой ум обращается в живот, а я без тебя узнаю, чего хочу”.
Самый важный для тела закон — движение: “...он вспомнил про одно чтение научной книги, что от скорости сила тяготения, вес жизни и тела уменьшается, стало быть, оттого люди в несчастии стараются двигаться”. По принципу движения, а не состава человек больше похож на коня, чем на дерево, и в силу этого чевенгурский пешеход Луй “предложил ревкому немедленно стронуть Чевенгур в даль. „Надо, чтобы человека ветром поливало, — убеждал Луй, — иначе он тебе опять угнетением слабосильного займется либо само собою все усохнет, затоскует — знаешь как? А в дороге дружбы никому не миновать — и коммунизму делов хватит””.
“Тело” — одно из наиболее частотных слов у Платонова. Если бы тело могло быть категорией, его можно было бы назвать категорией философии Платонова, но тело может быть только телом, ни философской вещью, ни даже философским камнем. Оно есть философское тело Платонова. Тело — все, что остается человеку в коммунизме для любви и дружбы, это все, что было у “прочих” и что остается у “буржуя” без имущества и с пулей внутри: “Чекист понял и заволновался: с пулей внутри буржуи, как и пролетариат, хотели товарищества, а без пули любили одно имущество”.
Тело, как ни странно, — то, что является для всех нас общим, единым: не мысли, не города, не вселенная, не воздух, тело — единственное, что может связывать и связывает человека с другими людьми. Это невзирая на все разнообразные разности, связывающие всех по отдельности с Богом.
Пейзаж
На чем только держится диалог — ни на чем. Ему обычно не на чем держаться. Вы говорите, к примеру, что ваш ребенок быстро растет, вот вы неделю не гуляли с ним, и оказалось, что нужно купить ему для прогулок новую одежду. А ваша собеседница отвечает, что ее муж тоже дает ей деньги на ребенка. Вы посмеетесь над ее, как вам покажется, глупостью, но, недосмеявшись, поймете, что это вот и есть природа диалога и цена его.
Диалог — то, что не держится, что постоянно спадает. Чтобы удержать его, берут нечто второстепенное из предыдущего высказывания и делают его сюжетом для дальнейшего. Разговор бы не продолжался, если бы все говорили “по существу”. Все дело лишь в степени второстепенности. Вы вспоминаете, что таким же образом движется все на свете: история, частные судьбы, что в поэзии как раз большая степень второстепенности петли, вытащенной для основы следующей, — высший пилотаж мастерства.
И тут у вас возникает желание отдать должное второстепенному в виде статьи или устного размышления. И поскольку ваши мысли — так уж получилось — то и дело становятся мыслями о литературе, вы находите самое второстепенное в ней — пейзаж. И вот вам нужно представить себе ситуацию, в которой такой второстепенный, даже не предназначенный для чтения, а, скорее, для удовольствия автора кусок текста, как описание природы, становится сюжетом. Нет, это не записки путешественника, это целая эпоха национальной литературы, одно ее столетие, да еще традиция в следующем.
Если русская литература для вас — отечественная и девятнадцатый ее век для вас не сводится к слову “Dostoyevskу”, то пейзаж — первое, что начнет вырабатывать ваше воображение при мысли об этой эпохе.
А. Битов заметил как-то, что все эти наши сохраненные усадьбы, дома-музеи писателей и т. п. выполняют еще и природоохранную функцию, что благодаря каждой из писательских усадеб сохранено сколько-то квадратных километров леса, луга, степи… Эту роль писательским усадьбам в России выполнять тем легче, что почти каждое сочинение той эпохи, к которой они относятся, затеяно с природоохранной целью: запечатлеть и сохранить какой-либо конкретный пейзаж, какой-то побольше-поменьше кусок земли. Оттого и думаем мы об этой эпохе в ландшафтных образах.
Во всей европейской литературе того же времени пейзаж работает пейзажем — зависит от сюжета, настроения персонажей, сочиняется или коллажируется автором в полном подчинении сюжету, всё — как водится в теории литературы.
Не то — у русских. Человек присаживался к столу лишь для того, чтобы спасти от грядущих вырубок дальнюю рощу своего имения. Или, еще забавнее, возможно, продав уже эту рощу, навсегда записать за собой для потомков. И не участвует пейзаж в сюжете, он его формирует. Взять тот же хрестоматийный “Бежин луг”, где весь сюжет создан местом действия — примыкающей к реке низиной.
Можно объяснить все это специфическими воззрениями славян на природу, затянувшимся феодализмом, обнищанием феодалов с их комплексом вишневого сада и забегающей вперед ностальгией по еще вполне процветающим усадьбам. Но как ни объясняй, мы остаемся перед фактом: из всех сюжетов русской литературы, ее персонажей, выспренних идей, мыслей, из всего этого в памяти остается только пейзаж. С той поры любовь к этому пейзажу (называлось это “любовью к природе”) предписывалась любому патриотическому движению — от белогвардейского до пионерского.