Новый Мир ( № 4 2013)
Шрифт:
Русская традиция построена на бинарных оппозициях и потому обречена на блуждания в трех соснах — между властью, не отличающей живого человека от мертвой материи, народом, являющимся социологической химерой, и человеком неопределенной наружности, не имеющим имени и не понимающим, кто он есть.
Тему эту («неопределенный человек») Ямпольский добивает в следующем эссе, посвященном смазанности человеческих лиц из некоторых фильмов А. Сокурова, а затем, в третьей главе, выходит на протяженный теоретически-отвлеченный дивертисмент — про восприятие Г. Гейне русскими формалистами и А. Блоком.
После этого наступает
Дальше большой кусок первой части, плавно переходящей во вторую, посвящен русскому и советскому театру, кинематографу, Мейерхольду и Эйзенштейну, Дзиге Ветрову и Пролеткульту, смыслу грима в фильме «Иван Грозный», анализу прочих авангардистских сложностей.
И каждый раз (ловко как это у Ямпольского выходит) сложные во всех смыслах (идеологическом, эстетическом, культурном, психоаналитическом, философском) явления неожиданно раскрываются с неочевидной стороны: автору важно вытащить наружу сложносочиненную изнанку артефакта, постараться лишить рассматриваемые шедевры или события ауры той самой неопределенности, из-за которых они попали в эту книгу.
Нормальный сеанс магии с последующим ее разоблачением (точнее, детальной деконструкцией), когда сначала фиксируется некоторая непонятка, а затем проанализированная окольцованная отпускается на волю.
Самое интересное здесь — тип (как бы) ни на что не претендующего повествования: рассказчик вполне отдает себе отчет в том, что сама ситуация, на которую он работает, не оставляет возможности объективного повествования.
Но если любые, даже самые наукообразные, выкладки — скол с личности пишущего, что же тогда мы имеем? Вариант интеллектуальной беллетристики? Постструктуральной поэзии? Философических заметок по краям?
Первый раз мне показалось, что я понял смысл «тусклого стекла» как оптического аппарата особого назначения в главе «Сообщество одиночек», посвященной евреям-отщепенцам.
Задавая здесь скользкую в общественном понимании тему самоидентификации еврея, Ямпольский по вполне понятной причине (надо же объяснить право говорить об этом) мимоходом бросает фразу, к которой и цепляется внимание: «Парадоксальным является, однако, тот факт, что значительное число современных евреев (к ним относится и автор этой книги) не в состоянии определить собственной идентичности иначе чем отрицательно. Еврейство сплошь и рядом основывается не на религии или причастности сионизму и Израилю, но исключительно на ощущении своей исключенности из некоего этнического большинства, среди которого живет еврей...».
Фиксируя еще одну неопределенность, как и положено в книге про вспышки суггестии, Ямпольский едва ли не впервые заставляет обратить внимание на себя. Ведь, в самом деле, увлекаясь головоломными выкладками, следишь за ними, как-то совершенно упуская из виду того, кто говорит. И зачем.
«Прозрение» наступает в середине третьей части («Ничто как место и основание»), где после главы, посвященной формам страха («Кьеркегор, Нижинский, Мейерхольд, Эйзенштейн»), Ямпольский переходит к американскому искусству — сначала XIX века, а затем и к самому что ни на есть современному.
Там еще есть глава, посвященная инсталляциям Ильи Кабакова, состоящим из мусора [27] : самый известный наш концептуалист, ныне тоже живущий а Америке, любит включать в свои инвайронменты всевозможный хлам, клочки бумаг, обломки бытовых предметов, вплоть до остриженных ногтей, подвешенных на веревочке. Ямпольский справедливо замечает, что предметы эти, более не являющиеся частью чего-то целого, имеют нулевую ценность и отныне обладают стоимостью и смыслом лишь внутри инсталляции.
Ну, разумеется, внутри этой книги Михаил Ямпольский сочиняет собственную интеллектуальную биографию, в первую очередь разбираясь с фундаментальными чертами русского (российского) мировоззрения, во вторую — переходя к «еврейскому вопросу», после чего, в-третьих, можно уже более разреженно и отстраненно предаться анализу американского искусства — проявлениям реальности новой родины автора.
Читать «Сквозь тусклое стекло» означает следить за постепенным собиранием себя, за мучительным разбором собственных составляющих, к чему и привлечен разнородный «подручный материал» из того, что в разные периоды жизни казалось автору важным или же безусловно интересным.
Лишая неопределенности стихи и фильмы (самым актуальным и несколько выбивающимся из основного, историко-культурного строя книги мне кажется глава о дзен-барокко московского поэта Андрея Сен-Сенькова), расшифровывая смысл и посыл театральных или филологических практик, Ямпольский проявляет и проясняет самого себя, те части личности, которые отвечают за разные интересы. Точнее, показывает, как те или иные комментарии и интерпретации запускают в нем собственный интерпретационный механизм, как он способен загораться от чужого мнения, отвечать ему взаимностью. Кажется, до этого момента я не встречал еще столь убедительной, непрямолинейной биографии чтения ...
Мне нравится, как ловко он переключает внимание с одного предмета на другой, каждый раз предлагая тему или ракурс, способный растянуться на отдельное исследование. Дух захватывает, ты поддаешься, а затем начинается новая глава про что-то совсем уже другое и автор снова начинает манипулировать читательским сознанием, увлекая его в очередную боковую галерею.
Такие сборники, пока их читаешь, кажутся предельно своевременными и даже необходимыми, причем нужными сразу всем (хоть заявку на включение в университетскую программу подавай). Кажется, ну, вот, да, и об этом надо параллельно подумать и вот об этом, подобно Ямпольскому, задуматься. Кажется, что наконец-то нашел ты себе водителя, способного провести через хоровод актуальных тем, попутно объясняя, что к чему. Кажется, отныне ты обречен ходить с этим внушительным томом под мышкой, постоянно прибегая к нему, как к цитатнику... Ан нет.
Что же происходит с восприятием, когда книга эта, в своей принципиальной незаконченности, ставится на книжную полку, среди ей подобных? Куда что девается? Как расползается, точно морок любовного очарования, то, что совсем недавно «кипело и боролось»?
Да, куда-то девается, оставаясь в памяти облаком непроницаемого послевкусия, кивком в сторону корешка, скрывающего многочисленные окаменевшие складки мысли, — ведь после того, как ты убеждаешься в том, что ознакомился с реестром персонального опыта, особенностями личной библиотеки, извивами чужого чтения, становится очевидным: у тебя-то он (опыт) иной. И личная синдроматика другая. И библиотека.