Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 4 2013)

Новый Мир Новый Мир Журнал

Шрифт:

Современное литературоведение родилось в формализме как побочный продукт космополитизма его создателей. Неслучайно именно бывшие формалисты и близкие к их кругам филологи стали жертвами кампании 1940-х годов, когда советская культура вступила в стадию не «затвердевания» даже, но окаменения. Формализм — это еще и метанаучный дискурс: идея, согласно которой искусство основано на остранении, — это ведь и идея науки, основой которой является дух сомнения и критицизма, основанного на «остранении» сложившихся стереотипов. А для того чтобы этот дух жил, чтобы принцип остранения работал, ученый должен быть «Другим» и по отношению к материалу. В гуманитарных науках иначе и быть не может. Книга Дружинина — это рассказ о том, что происходит с культурой, когда она лишается бродильного космополитического компонента.

Сегодня мало кто будет отстаивать идею классовой или национальной биологии

или математики, как делали это раньше. Но о патриотически ориентированной истории или литературоведении сегодня говорится немало. «Патриотическая наука» (как и «партийная наука», продуктом которой она является) — это оксюморон. Гуманитарная наука, не занимающая позиции «Другого» по отношению к своей культуре, обречена оставаться в плену собственных национальных мифов. Она должна быть «своей» и «Другой» одновременно. Только такое продуктивное соединение противоположных зарядов оплодотворяет научную мысль. Иной путь ведет лишь к романтическому резонерству.

Парадоксальным образом, продуктом борьбы с «низкопоклонством перед Западом», переросшей в «борьбу с космополитизмом» (сталинский вариант идеологии «вставания с колен») за величие и «приоритеты русской науки», стала ее потрясающая провинциализация. Из истории науки эпохи позднего сталинизма широкую известность получило, пожалуй, лишь имя Лысенко. Шарлатан и его клика, оказавшиеся на вершине научной власти, захватили целую науку, сжили со свету цвет советской биологии, насадив при помощи своих клевретов «псевдонауку». Усилиями историков, таких как Жорес Медведев, и таких писателей, как Владимир Дудинцев и Даниил Гранин, история эта стала достоянием широкой общественности. И все же до сих пор воспринимается как какой-то курьез, исключение.

Заслуга Дружинина в том, что он рассматривает процессы в филологии в широком контексте развития науки в эпоху позднего сталинизма. И тем показывает, что феномен Лысенко был просто наиболее карикатурным проявлением общего тренда. Подобное происходило в те годы практически во всех науках, как естественных (в физике, астрономии, геологии и других), так и гуманитарных (скорбные истории, подобные рассказанной на страницах этой книги о ленинградской филологии, могли бы рассказать представители всех гуманитарных дисциплин). Не всегда эти процессы выталкивали на авансцену таких харизматических персонажей, как Трофим Лысенко или Ольга Лепешинская. В сороковые годы эпоха харизматических визионеров завершилась. Теперь это был «коллективный Лысенко», состоящий из бесцветных, но безжалостных бюрократов и проходимцев, превратившихся в филологических чиновников, которые вошли в науку на волне погромных акций, достигших своего пика в 1949 году.

Наука о литературе родилась в самом «западническом» городе России, конечно, не случайно. И умереть ей суждено было тогда, когда на смену космополитизму и революционному утопизму пришел узкий национализм сталинского образца, принявший совсем уж гротескные формы в период борьбы с так называемыми «безродными космополитами». Последнее было эвфемизмом (из номенклатурного фольклора тех лет: «Чтоб не прослыть антисемитом, зови жида космополитом»). Неудивительно, что антисемитская кампания, волнами катившаяся по стране с конца войны до самой смерти Сталина, в полном соответствии с литературоцентризмом русской культуры, приняла формы борьбы в области литературы.

Описанная в книге история травли «безродных космополитов» была историей борьбы с евреями, большинство которых были русифицированы настолько, что давно забыли о своих еврейских корнях. Однако сталинизм, подобно нацизму, «бил не по паспорту». Как пишет Дружинин, «евреев избирали именно по крови, и именно по крови их причисляли к „безродным космополитам”... В СССР конца 1940-х гг. именно рабочие места стали основным трофеем, за который шла борьба: руководство страны позволило под предлогом борьбы с космополитизмом освободить большое число высокооплачиваемых рабочих мест, которые прежде были заняты евреями... То обстоятельство, что в области литературоведения предстояло нейтрализовать не просто евреев, а еще и неординарных ученых, лишь делало их участь еще печальней». Здесь Дружинин ссылается на точное замечание Юрия Слезкина из его «Эры Меркурия»: «Трудность для евреев состояла не в том, что они слишком сильно любили Пушкина (невозможно жить в России и слишком сильно любить Пушкина), а в том, что это у них слишком хорошо получалось». Это были обрусевшие — родные (а отнюдь не безродные) — космополиты . Ясно, однако, что космополитизм был несовместим с послевоенной имперской идеологией советского величия. Несовместимой с ней оказалась

и наука как таковая. Власть не ошиблась, ассоциировав науку о литературе с космополитизмом. Она била в десятку. Так, чтобы никому не пришло в голову шесть десятилетий спустя задаться вопросом о том, «почему современная литературная теория произошла из России» и — главное — «почему она сейчас мертва?».

Она мертва потому, что ее убили.

Двухтомное «документальное исследование» Петра Дружинина (его точнее было бы назвать «расследованием») — история этого убийства. Попутно замечу, что для «исследования» книга Дружинина слишком «документальна»: без преувеличения, четыре пятых ее объема — это цитируемые документы. Большей частью, цитирование идет страницами петитом с перебивками в одну строку. Позиция автора ясна: он отступает перед свидетельством, перед документом. Собственно, выстраивание документов в исторический нарратив и составляет содержание 1300 страниц текста. Работа исследователя в этих условиях технически сводится к работе монтажера, но содержательно — к работе обвинителя.

Всю жизнь занимаясь сталинской культурой, я, как мне казалось, давно привык к царившим в ней нравам. И все же должен признать, что эта книга — невыразимо тяжела для чтения. Это своего рода «Смерть Ивана Ильича» в масштабах «Войны и мира»: долгая и тяжелая история умирания науки, убийства живой мысли, моральных терзаний и публичных унижений честных людей, испытание их воли, чести и достоинства, история торжества хамства и невежества, история предательств и гибели.

Сам масштаб работы историка-архивиста и объем введенного им материала не просто подавляют, но превращают этот двухтомник в своего рода памятник жертвам и одновременно — в документальное свидетельство, тяжесть которого такова, что оно становится неопровержимым обвинительным актом системе. Я намеренно оставляю за скобками неизбежные при таком объеме материала частные нестыковки, неточности или спорные стяжки тех или иных документов.

Но речь идет не только об истории, о сталинизме. По сути, перед нами — без всяких румян — родословная сегодняшней отечественной филологии. Парадоксальным образом литературная критика, куда более политизированная, чем литературоведение, после смерти Сталина, быстро возродилась, став инструментом идеологического и политического обновления, тогда как литературоведение застыло в состоянии амнезии на долгие десятилетия, что легко объяснимо: наука более институционализирована, а академические институции обладают огромным потенциалом инерции и консерватизмом. Вот почему персонажи, вошедшие в науку в 1940-е годы, могли в ней доминировать вплоть до перестройки, оставив после себя мертвые кафедры и целые институты, по сей день заполненные их учениками.

Это не только история того, что случилось в послевоенные годы с советской литературной наукой, объясняющая то, куда она исчезла, но и — откуда взялась та, в которой воспитывалось на протяжении десятилетий не одно поколение советских литературоведов. Благодаря Дружинину стало возможным, наконец, понять, как случилось, что советская литературная наука, славу которой составляли имена Эйхенбаума, Жирмунского, Гуковского, Азадовского, Оксмана, Проппа, Томашевского, Фрейденберг и других, в короткий промежуток времени — как в каком-то почти экранном затемнении с 1946 по 1953 год — вдруг оказалась представлена Бельчиковыми, Базановыми, Сидельниковыми, Благими, Храпченками, Самариными, Бушмиными, Щербинами, Бердниковыми и тому подобной номенклатурной публикой, захватившей руководство академическими институтами и кафедрами ведущих вузов страны, ученые и экспертные советы. Книга Дружинина — это и их история. История того, откуда взялись эти люди. Это — родословная детей 1949 года, настоящих продуктов сталинизма. По сути, целые поколения филологов, воспитывавшихся в постсталинскую эпоху вплоть до конца 1980-х, были их учениками и учениками учеников.

Смею предположить, что история эта не особенно афишировалась все эти годы не только потому, что как-то героизирует жертв расправы (в конце концов, тем, кто захватил власть в науке, судьба жертв была глубоко безразлична, как безразлична была им и судьба самой науки), но потому, что родословная эта настолько неприглядна, что компрометирует не каких-то отдельных властных лиц (к тому же давно сошедших со сцены), но целые поколения их учеников и наследников, которые вовсе не хотят вспоминать о той генерации в науке и тех академических институциях, которые дали им путевку в жизнь и которым они позже придумали вполне респектабельные «научные традиции» и самозваными продолжателями которых объявили самих себя.

Поделиться с друзьями: