Новый Мир ( № 5 2013)
Шрифт:
Смешные истории присылал Юрочке в последний свой год Семенов — живой почтой — ученицами. Пили чай с безе (ну конечно!) и болтали, болтали. Реставрушки — так их все называли? Беззаботные реставрушки, беззаботное время... Вот и сценка начала 1960-х: в реставрируемый храм залезает делегация прогрессивных негров и с ними дура в обгрызенных диоптриях — взвизгивает, обращаясь к прилепившемуся высоко на лесах каменщику: «Вот вы скаж и те нашим гостям из солнечной Мурумбы, как вы, современный человек в современном обществе, воспринимаете преданья старины глубокой? Дела давно минувших дней? Ведь многие считают справедливым, что отвлекать средства и силы от строительства объектов народного хозяйства на реставрацию культовых сооружений, мягко скажем, не...» Каменщик смотрел, смотрел на нее, а когда она, наконец, исполнила знак вопроса, вскинув
Разве не глупые? Ладно, если пройдет. Да... вот со всеми бы так. Отвернуться и делать свое дело. Цемянку, печь, паникадило с петухами, пританцовывающими на шпорцах (выточил и расписал Юрочка), родной город. Но ведь — почти крикнет он — лезут под ноги! Может, потому такая печальная, терпеливая улыбка? Вы, например, видели, какое пламя должно быть в правильно сложенной печке? — соломенного цвета.
А псковские базары (видели? жаль — улыбнется — что не видели) — предвоенной поры — последнее эхо прежней крестьянской жизни — расшитые синими цветищами попоны, рукавицы с перунчиками, ленты для девичьих кос, туески, в которых ягоды — где теперь такие ягоды? — будут нежно-холодными даже после многих верст, которые прошагал по жаре.
Но многое он вряд ли бы рассказал чужим. Только тебе известно, как он в пятнадцать лет забрался на разоренную церковь. Вот они — мертвые пятна невоскресшего Лазаря. Пустая, в поднявшейся у стен крапиве, с битой штукатуркой — как будто пьяный громила хлестал ее по лицу, с содранным золотом купола и успевшей проржаветь крышей — влаги так много в воздухе здесь.
Думаешь, ловко тогда он лазил по чердакам, по деревьям? Нет — спортсмен и пират Сокольский сделал признание, весело щурясь, — побаивался. Наверное, мешали шпаненки, у которых всё всегда выходило ловчей. Но около церкви той никого не было. Почему не попробовать? По заваленным мусором лестницам вверх, по стропилам с желтой крошкой жучка под купол, там — сохлое дерево рамы — окошко, невидное снизу, чтобы служка вылезал сгребать снег, еще выше — руки стали белые — не от снега, конечно, — от голубиного помета, так что даже пощипывало их, а сами голуби гулили и мешали — совсем не боялись, потом полз, цепляясь за выступы каркаса, по подкуполью, по каким-то вбитым в шею церкви штырям, к шпилю, где под ветром скрипел ржавым железом — зжа-зжа — крест, рыжий и ржавый. И тогда Юра подумал, что поднялся выше всех — какое шпаненки! — выше птиц! — и разве страшно? Так высоко — что небо плескалось над головой...
9
Ну, давай посчитаем теперь счастливые дни. Когда ехали по подсохшей после дождя дороге — и увидели аистов — с ними еще аистенка. Ведь это первый раз ты ехала в Юрочкин Псков? Он сказал, сжимая тебе плечо, что аисты ходили по псковским полям и пятьсот, и тысячу лет назад. И придумал еще для тебя, что если увидели аистов — значит, всё сбудется. Не поняла тогда, что Юрочка мило разыгрывает: ему ли не знать, что аисты на здешних полях, как кошки — в подъездах питерских. Но ты поверила, тебе понравилось. И после ему говорила, что глупенький аистенок понимает в старых камнях больше, чем отцы-стервецы города, который всё равно воскреснет — как бы ни пакостили — воскреснет когда-нибудь. Пусть не в 1949-м, и пусть не через двадцать лет, когда Юрочка вернулся триумфатором — и в день возвращения ты первая заметила аистов, закричала «смотри!» — а он улыбался устало, ты хотела еще сказать, что Хорошилов и Спасибенок и другие исчезли, как лужи — в солнечную погоду, но подумала — зачем о них? — с нами пусть будет только счастье.
Еще не потеряй денечек, когда вас двоих монахи водили по дальним пещерам в Печорах, — уж они-то знали, кто же такой Сокольский. И разве не ему обязаны снежные стены монастыря? Их объело гадкое время 1930-х, но когда Юрочка поднялся на треснувшую Святую башню, то сказал игумену что-то — что-то про стены — ты была в стороне и не слышала, переспрашивать не стала, только видела, как игуменское лицо удивляется, удивляется. Юрочка сделал тогда же наброски, а уезжали вы, держа в ногах гонорар — бочонок засоленных огурцов. Нет, два бочонка.
Конечно, счастливый день тот, почти первый, когда он осматривал твою верхолазную амуницию — деловито, почти строго — на груди, на спине — крючки, петли, страховочные карабины — Еленочка на изготовке рядом — «Юрий Павлович, вам принести то-то» — «Юрий Павлович, я подготовлю вам то-то» — и вдруг, ты даже до сих пор не понимаешь, как вышло, — ведь ты стояла к Сокольскому спиной, — но услышала узнаваемый клац, еще клац — и вы спинами прижаты друг к другу! — страховочные карабины зацепились, сработали.
Сокольский был очень сердит. На себя, разумеется. Такая нелепость. Пожалуй, если бы не Еленочка, которая скакала вокруг, чтобы вас расцепить, ему было бы легче. Но главное, что эти карабины — ваши кольца обручальные.
А как курил в постели? Как ты в рань бегала ему за папиросами? Вот ведь и прожженный глазок в наволочке — знак твоего счастья. Ты помнишь его лицо, когда он проснулся — с вечера выкурил всё — а ты дала ему пачку? Но ты помнишь еще его лицо, когда он сначала отвернулся к окошку (чтобы не пускать в тебя дым), повернулся и увидел, что ты снова под одеялом? Разве не весело ему растолковать, что ходить за покупками в ночной рубашке по Питеру в семь утра — самое милое, самое то. Но, само собой, сверху плащик, высоконравственный плащик. Да, Юрочка?
И еще не забудь прогулки у Жабьей лавицы — его отец так любил это место — отец, правда, путал, может, лавка жуликоватого дьячка и была здесь, но вообще-то лавицами в старом Пскове именовали мостки. Топкое место, болото, жабы. Ты смотрела на Юрочкины ботинки — они были очень грязные, мокрые, но лицо — с счастьем — и ты засмеялась, потому что ты поняла тогда — что он — юродивый — (вот почему у Хорошилова-хана, когда он тряс Юрочке руку, в глазах сидел даже не страх, а страшок) — ты засмеялась так громко, что грачи, которые до того перекаркивались на старых яблонях и лениво чистили клювы, взлетели все, взлетели. Ты день этот потом вспомнила, когда в его тетрадке с набросками, обмерами, цитатами непонятно кого, почему-то тратами на гранатовой сок (ну — как забыла! — он боялся за твое малокровие!) нашла строчку: «...что такое Россия? — Жабья лавица — проклятое место — наважденье, мир кикимор, или Жабья лавица — дверь в рай?» Почему он никогда не говорил тебе этого? Или нет, всегда говорил, всегда думал — разве иначе ты вспомнила бы веселых клоунов в его глазах: «Девочка, ты, конечно, знаешь ответ?»
Только одного ты долго не знала: почему же, когда Юрочка одолел их, вовсе не прикладывая усилий, когда через двадцать лет перед ним вдруг стали стелиться, почтительно трогать за локоть, подсовывать газетные вырезки с хвалами ему — кудеснику реставрации, певцу земли родной, воплощенному мужеству, вечному труженику («я не знал, Люша, — он задыхался от гогота, — что люблю читать надписи на заборах!» — но ты складывала газеты в папку — пригодятся), когда латунный орденочек ввинтили в пиджак по случаю какого-то-летия Союза архитекторов, когда вернулся в город (последний день августа, воскресенье, формально еще в отпуске, 1968-го), когда отцы (вероятно, не стервецы) города боярским жестом распахивали двери парадного, квартиры, столовой, кабинета — «Дорогой Юрий Павлович, надеемся...», когда подписали приказ на должность главного реставратора, даже подчистили цифирь в жалованье, чтоб пожирнее, — почему тогда ему оставалось три только месяца?
И ведь сердце не напоминало. Вот почему ты не отвезла его к московским врачам. Из Пскова, куда он примчался! Разве можно уехать, если ждал двадцать лет?
Мы, в самом деле, все — и ты тоже — глупые. И не скажешь — ладно — не скажешь — пройдет. Но когда лет через восемь ты сидела (а что — отказаться? умасливать надо — боролась за музей Юрочки) на глуполетии архитекторов (прицепила его брошь с русалкой — потому что знала, так упросил бы Юрочка), между выступлением Тефякина (заслуженный, автор заводища, который харкает дымом над Псковом) и Маечки Дроговоз (при жизни Сокольского она громко спрашивала — «Не пойму, на чем держится его репутация?» — а теперь скандировала с трибуны — «Наши наставники... Учителя... Наши сохранители... Мы должны школьников воспитывать на примере Юрия Павловича...») — ты услышала его голос. Нет, какое — показалось! Услышала ясно, только фразу, теплый шепот — «...ты что, птаха, думаешь, что пятьсот лет жить мне надо? А тут работы на тысячу...»
Ты потом научилась ходить по городу снова так, как с ним. Башня-толстуха, щеки бойниц, перси-груди стены (стала тихо смеяться, когда подумала, что было бы, если бы идущие рядом пятнадцатилетки угадали, старушенция, твои мысли), Жабья лавица, церковь Николы с Усохи, пеликаны отца...
Так ведь, Люша, собьешься со счета в счастливых днях.
[1] Курносый (букв. трубой) (фр.) .