Новый Мир ( № 6 2004)
Шрифт:
Во всю повесть — равномерно, без срыва, Бородин выдерживает, в духе эпохи, и долгие раскаты фраз (“души благоприятное думам состояние”) и часто ставит прилагательные и причастия после своих существительных); скуп на тире и почти вовсе не использует двоеточий. Также строг к себе и в лексическом отборе, чтоб нигде не выпасть из стиля времени, весьма точно находит слова.
И просто освежение лексики:
взахват (дыханию)
капельный зачин (дождя)
залихораденные толпы
бобрудь нарядная
угрозливое небощедрить
сопоспешник
словознатцы
в
без подумки чреватый (цвет)
обсказать что
ватажный народ
неугадаемый
хряцк (сабель)
В упрёк можно поставить только, что автор не взялся разработать особый лексический фон для Марины: как бы она ни усвоила за эти годы русский (но вряд ли так, чтоб запросто употреблять “нешто, не токмо, ввечеру” и свободно владеть ритмом и синтаксисом, как это в повести) — нет, не могла же она освободиться от польских интонаций и польских выражений — и этим бы окрасить и оснастить её речь — да так, чтобы не требовалось переводных подстрочных сносок. За всю повесть таких польских вставок, вместе с её фрейлиной-полькой, всего три-четыре (вшистко бендзе добже, у здрайдз, дьябло везьмо). А тем более бы в мыслях и в молитвах.
Ярчайшая историческая повесть в современной русской литературе — за нынешним разливом беллетристической пустоты и издуманности прошедшая как бы и внезаметку критикам-ценителям.
На ветру трансцендентном
Олег Чухонцев. Фифиа. Книга новых стихотворений. СПб., “Пушкинский фонд”, 2003,
47 стр.
От редакции. В последнее время в “Новом мире” стало уже традицией, отзываясь на значительные события в отечественной словесности, не ограничиваться одним рецензионным откликом. Таким событием, на наш взгляд, стала книга новых стихотворений Олега Чухонцева.
Затворника речь, как птичий голос, доходчива.
Инна Лиснянская, “Соседу”.
Судьбу своей новой книги, точней, обстоятельств ее появления предсказал несколько лет назад сам Чухонцев, когда в программном эссе, к слову, являющемся и лучшим комментарием к книге и всему его творчеству (см.: “Новый мир”, 1999, № 8), писал, развивая формулу Дельвига — Пушкина: “Цель поэзии — поэзия, средства — те же, — сказано на все времена... никакой масскульт ей не страшен... в худшем случае она опять уйдет в подполье... где никого, кроме... онтологической тишины, которая окружает и пестует каждое вылупившееся слово”. Можно сказать, что эти времена настали, если новая книга одного из ведущих современных поэтов выходит через шесть лет после предыдущей фактически коллекционным тиражом в 500 экз.1 и доступна лишь в одном-двух “элитных” столичных магазинах, о существовании которых известно едва ли большему числу посетителей! Но теперь с выходом “Фифиа” можно утверждать, что сбылось не только худшее, но и лучшее. Самим своим появлением этот маленький, всего в 28 стихотворений, сборник, собрав в единое смысловое целое наиболее глубокую современную и “вечную” проблематику, является впечатляющим ответом на вопрос маловерных и нерадивых (упорно задаваемый, однако, уже целое столетие) о возможности актуального бытования поэзии классического образца и стиля в наши якобы “постмодернистские” (“авангардистские”, “непоэтические” и пр.) времена. Впрочем, и этот вопрос в наиболее радикальной форме был сформулирован Чухонцевым в том же эссе, которое можно было бы назвать манифестом традиционализма или неоклассицизма: “создать... новое, чтобы оно реально существовало, имея в виду весь корпус русской поэзии, невероятно трудно, почти невозможно, потому что писать стихи по-русски очень легко”, и поэтому “как писать, зная сотни шедевров — двухстопников и трехстопников и много акцентных, смешанных и свободных стихов”, если еще при этом “случайность, непредумышленность — верный признак новизны”? Отвечая на это де-факто, книга и тематически во многом посвящена бытию в нашем мире поэзии как одного из древнейших способов взаимоотношения человека и мира и проблематичности ее современного свершения.
Для Чухонцева характерен такой подход к поэтике, когда внимание сосредоточено не столько на стиле как средстве манифестации авторской индивидуальности (что резко выделяет его на фоне основных текущих тенденций), но именно на произведении как таковом: оно прежде всего говорит само за себя и уже во-вторых кивает на своего создателя, который, конечно, никуда не исчезает, но должен быть узнанным лишь по природной манере мыслить в слове. Поэтому и собранная из отдельных произведений “Фифиа” представляет собой не замкнутый цикл стихотворений, в котором отдельные стихи друг без друга могут быть вообще непонятны, как, например, бывает у Блока, но именно книгу, подобную “Сумеркам” Боратынского, где каждое стихотворение внутренне самодостаточно, имеет помимо отпечатка авторской личности и свое собственное “лица необщее выраженье”. Логика их расположения — это новое художественное задание, обладающее своим замыслом, который складывается из независимых составляющих, как предложение из отдельных слов. Если использовать метафору Мандельштама о строении “Божественной комедии”, уместную здесь еще и потому, что последней по времени школой наследуемой Чухонцевым традиции, несомненно, является позднеакмеистическая семантическая поэтика, то композицию “Фифиа” можно сравнить с кристаллом-многогранником, в котором отдельные стихи — вершины, связанные между собой гранями и сечениями тем-смыслов. Направление от начала к концу книги — это лишь один из возможных маршрутов по ее мифопоэтическому космосу, так что читатель вправе как находить, словно при “игре в классики”, свои особые пути, так и ограничиться независимым чтением отдельных стихотворений, ведь едва ли не каждое из них может быть отнесено к лучшему из созданного поэтом. Я же попробую охватить общие контуры этого двадцативосьмигранника в предложенной автором последовательности, по возможности учитывая развитие и боковых тематических ходов, и начну разговор с заглавия как с заявленного самим поэтом смыслового фокуса.
Темнохвойный переделкинский цвет обложки и в верхней части — редкостное именование, причем разными письменами: крупно белым латиницей и внутри ее тонко опять зеленым — кириллицей, — такой вот замысловатый с резной бородкой ключ к этой маленькой книге. И вот замок с секретом — открывающее сбоник стихотворение-“эпиграф”:
Не исчезай! — еще и гнезд не свили
малиновки, и радость не остыла.
А если в путь, пропой на суахили:
Фифиа!..
Значений ключевого слова по меньшей мере два, сколько и способов написания. “Фифиа” кириллицей — это звукоподражание птичьему пению, причем под “суахили” понимается некий экзотический, или “птичий”, язык (отмечу, что использование иностранных слов как “птичьего языка” — сквозной прием книги). Обращение или призыв к кому? к женщине? к музе? к душе?
Написание латиницей отсылает к прямому значению “фифиа” в языке суахили (см., например, “Суахили-русский словарь” под ред. Е. Н. Мячиной. М., 1985), где fifia — это: исчезать, рассеиваться; улетучиваться, а также иссякать; (прям. и перен.) слабеть, чахнуть; приходить в упадок; деградировать; блекнуть, тускнеть (о красках); увядать и т. п. Наиболее подходящим по контексту будет “исчезать”, ведь “я исчезаю” — так и у нас иногда говорят, уходя, то есть: “прощай, пока!” Впрочем, работают и остальные значения, например “приходить в упадок” как состояние страны в последние десятилетия.
Суммарная расшифровка названия — это и птичий свист, и прощание — затихающая (потому что в “fifia” важно и общее значение убывания, ослабления признака) прощальная и все же светлая (на открытом зиянии-сиянии) песнь. Возникающая аллюзия на “Сумерки” Боратынского, в названии которой также заключено убывание — дневного света, — выявляет еще одно из важнейших звеньев наследуемой традиции, ее “подразумеваемых” автором шедевров. Но уже и в самом общем смысле “Фифиа” — это современные “Сумерки” — передышка после атаки железного века, наступление которого явилось вызовом для Боратынского. Причем прощание с веком заключено уже в выборе неожиданного, но не случайного “суахили”, памятного еще по школьным урокам географии, и вот теперь “фи-фи” да “а...” — все, что осталось от “социалистической ориентации” певучих африканских народов и от мировых амбиций их старшего товарища.
Но пропетое в “эпиграфе” прощание имеет еще и структурную функцию сюжетного зачина, открывающего движение по книге. Следовать мысленно за уходящим — одна из вечных привилегий поэта, так что “а если в путь” — это еще и приглашение перевернуть страницу. В итоге получаем три смысло- и формообразующие координаты книги: “прощание” — ведущая тематика и основной эмоциональный тон, “пение” — указание на традицию понимания дела поэта и его метода, а “путь” — на сюжетостроение.