Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 6 2010)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

И вот теперь я сам оказался таким же профессором Каценеленбогеном…

Но как же и впрямь неуловимо пролетела жизнь! Кажется, вот только что — ну, лет десять назад — мчался в школу в новых ботинках, которые, скользнувши кожей по отполированному цементу, улетели вперед, а я остался сидеть на отшибленной заднице. Ништяк — вскочил и побежал, охлопываясь, благо падать было еще не высоко. А вот уже на каратауском перроне гуляем будто рекруты, из горл'a, вскипая пеной, допиваем последнюю бутылку советского шампанского, и мертвенно-бледный, но отчаянный цыпленок Равиль в черном костюме и белой рубашке со всего размаху, будто гранату, грохает бутылку о раздолбанный асфальт, а она отскакивает, целая и невредимая, чудом оставив целыми и невредимыми нас, поющих, раскачиваясь в обнимку, “Школьные годы чудесные”…

Потом

университет — одна нескончаемая минута упоения, сквозь все забытые обиды и заботы сияет неизменная путеводная звезда: все будет изумительно!

Потом бесконечные годы как бы благополучия, от которых не осталось и одного остановившегося мгновения, — за ними сразу перестройка, затем просто стройка, счастливый прорыв в лакейство — и пенсия.

Мельканула жизня, как летний сполох, и нет ее.

Но ведь не всегда же было так!.. Мой отец прожил минимум девять жизней! Сначала какой-то невообразимый хедер, талмуд, цимес с меламедом; потом — Гражданская война, банды, чужие зашкафья, сожженный родительский дом; потом — литейный сарай, спилка с рабочим классом; потом рабфак, долой, долой раввинов, монахов и попов, даешь Варшаву, даешь Берлин (рифмуется с “Рим”); потом университет, архивы, лекции, троцкизм-сталинизм; потом арест, тюрьма, допросы; потом Воркута, лесоповал, погрузки, дружба с кулаками и беляками; потом ссылка, Степногорск, казахстанский мелкосопочник, рудник, школа, всеобщее обожание Учителя с большой буквы; потом пединститут, звание первого интеллигента каратауских степей, донесенное выпускниками до последнего аула; годы мудрости, беседы с учениками, прогулки и чтение вслух с любимой женой, письма почтительных сыновей, коими можно гордиться; смерть подруги жизни, примиренность с земным, умудренное угасание в кругу любящего потомства — и незаметный уход в иной мир, где тишина и покой, и уходит конвой, как было нацарапано на дверях лагерного морга…

И во всякую пору — полная гармония со своим возрастом — счастливая судьба. А у нас положено молодиться, пока не сдохнешь, у нас нет красивых имен для старости. Кто рискнет произнести старец — только пенсионер

Я даже остановился в дверях, страшась выйти в свет, где мне будет, я уже понимал, стыдно смотреть людям в глаза, — я буду невольно читать в них гадливое сострадание: пенсионер, пенсионер, пенсионер

Только выучился не съеживаться при слове “еврей”, и снова позорное клеймо!.. Теперь уже до конца.

Но может быть, это не так уж и заметно?..

Я снова повернул из беспощадного света в милосердную тьму, и в самой ее глубине, пробираясь через перестук скелетов, на ощупь разыскал сортир. В фанерной кабинке какой-то мой соперник по несчастью издавал сдавленные оргиастические стоны — к здешним декорациям трудно было бы подобрать лучшее музыкальное сопровождение. В мерцании издыхающей лампочки я принялся разглядывать себя в кривом зеркале с отслоившейся сетчаткой цвета дохлой рыбы. На зеркало было неча пенять — куст волос золотистых изрядно поредел и тронулся осенней ржавчиной, — правда, седины было не разглядеть, да и морщины были заметны только у губ, где они уже превратились в прорези. Хуже было то, что лицо едва-едва, но уже начало стекать книзу, даже верхняя губа, похоже, чуточку удлинилась, дрейфуя в направлении Леонида Ильича Брежнева. Синеокий…

Тот, которого я угостил стеклом набитой порохом шампанской бутылки, из темной глазницы смотрел слишком прямо, зато рубцы почти затянуло временем. Влюбленные женщины всегда уверяли меня, что это лишь придает дополнительной мужественности моему облику викинга, но ведь, чтобы ослепнуть до такой степени, нужно сначала влюбиться…

А в честь чего? Говорящее правду стекло вовсе не уверяет меня в моем уродстве, оно всего лишь говорит о моей никчемности. Со мною уже нельзя связывать долгосрочных планов — вот и вся разгадка.

Но почему моего отца это нисколько не терзало?!. Каким таким чудом после всех разорений, войн и лагерей он до конца дней пребывал в полнейшей гармонии с миром?.. Включая собственную внешность? То бритый под Котовского вечно бодрый Яков Абрамович с самой оптимистической в Степногорске походочкой, то серебрящийся висками главный

интеллигент стольного града Каратау, то иудейский мудрец, отрешенный от всего земного, обрезающий под полубокс свои пророческие седины…

Никогда не нуждающийся ни в чьих подбадриваниях. А вот я бы хоть сейчас отдал на отсечение ненужную лакею руку, чтобы только уткнуться в мамины колени! Но это же смешно — плачущий пенсионер… Пробуждает в нас мужество только беспощадность, ясное понимание, что ни единой душе во всем мироздании нет до тебя ни малейшего дела: удавись где хочешь, только не на нашем дворе. В трудные минуты всегда можно рассчитывать на помощь друзей: если даже самым хитроумным способом покусишься выцыганить у них хоть пылинку сострадания, немедленно получишь отпор: брось, старик, брось, у тебя все хорошо, учись бодрости у меня (второй вариант: не зацикливайся на своих проблемах, зацикливайся лучше на моих). И это приводит в чувство гораздо надежнее, чем ведро ледяной воды. А то, если пробрезжит хоть мизерный шансик на сочувствие, непременно соблазнишься показать, как ты страдаешь, — и тут же причинишь себе увечье сверх необходимой самообороны.

Ну, не вчера, конечно, но лет ну, самое большее, восемь-десять назад шагаем мы с папой через каменно-слоеную сопку с базара, — один его шаг на мои три, но такие же вдохновенные, — и папа близко к тексту декламирует мне “Тараса Бульбу”: “И упал он духом и воскликнул в душевной немощи: батько, где ты, слышишь ли ты?..” И кобчики взлетали из верблюжьей колючки на папин зычный отклик самому себе: чую, сынку, чую!..

Хоть бы мне с горчичную пылинку младенческой веры, что единственные души во вселенной, любившие меня ни за что, слышат меня в каком-то ином мире! Я ведь оттого и на могилу к ним не хожу — чтоб до самого последнего донышка не заледенеть всегдашней своей безнадежностью: ничего не воскресить, их нет нигде.

Правда, запущенная могила — это еще ужаснее. Но за могилу-то я спокоен, моя кустодиевская супруга умеет и этот уголок ада превратить в клумбу — и слава богу, которого нет, пускай прячется пока может. На что человеку и дана душа, как не на то, чтобы прятаться. Чем кошмарнее тиран — тем больше таланта вбухивается в его обожествление. А самому страшному владыке — смерти — откатывается и самый громадный налог человеческим гением — реквиемы, оды, мавзолеи, — только бы не видеть ужасной наготы, только бы залатать пасть чудовища красотой…

Нарастающая тоска пока еще держалась в пределах переносимого, но я хорошо знал, что вонзившееся жало уже не рассосется, будет нарывать, покуда не прорвется по-настоящему невыносимым отчаянием — на смену коему на какое-то время явится блаженное безразличие. То есть счастье. Нужно только поторопить события, как тошноту обрывают искусственной рвотой. И я лихорадочно нашаривал, какие бы два пальца сунуть себе в горло, чтобы отчаяние раздавило меня разом, а не нарастало в час по жалкой тонне.

Чем бы, чем?.. Я пытался ткнуть себя в то, что я старик, лакей, неудачник, ненужный даже собственным детям, но все это было слишком общо, не забирало, требовалось что-то зримое и близкое, вроде плевочка этой хрюшки… Ну же, ну!..

И тут меня озарило: мои милые папочка и мамочка!.. Их могила меня добьет.

Даже полегчало — теперь есть куда карабкаться. Доехать, добрести, взглянуть на любимые лица, понять, что их больше нет и не будет, потом кое-как доползти обратно, скрыться в своей норе под предлогом мигрени, уткнуться в подушку и еле слышно стонать, стонать, стонать, время от времени покусывая себя за пальцы: большой, указательный, средний, безымянный, мизинчик…

Мизинчик — так когда-то называла меня мама.

Ухх, пробрало до костей!.. Еле удержал стон.

Это хорошо, значит, конец близок.

Теперь бы только добраться до кладбища, а там уж наверняка явится и катарсис, очищение до полной пустоты. Только бы дотерпеть, не шагнуть сдуру на какие-нибудь рельсы — у меня же впереди и метро и электричка…

Однако грозили мне вовсе не колеса, а копыта. Едва я высунул свой подержанный римский нос из-под арки, как был отброшен обратно во тьму гневной амазонкой на звонко-скачущем коне. Двинув меня своей шелковистой каменной грудью, благородное животное отпрянуло, и воссевшая на нем свинюшка, уже успевшая распариться от асфальтового жара, громко назвала ее словом, которого больше заслуживала сама, — с упором на очень звонкое “дэ”.

Поделиться с друзьями: