Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 6 2010)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

Как обычно, отец начинал с извинений за то, что смеет привлекать к себе внимание.

Жизнь обыкновенного человека тоже может вызвать интерес — если и не по отношению к личности, то по отношению к стране и эпохе, в которую эта личность жила.

Герцен. “Былое и думы”

“Репрессированные” (какое мягкое выражение!) всегда заверяют, что они никогда “не держали обиды” на народ; я тоже не имел такой обиды, и прежде всего потому, что все нечиновные люди относились к моему прошлому либо как к недоразумению, либо как к несчастью. А обижаться на безличную силу, сломавшую нашу судьбу, — кто же обижается на слепую стихию! А если за стихией угадывалась чья-то

злая воля? С нею было страшно поссориться даже мысленно. И где-то таилась нелепая надежда, будто эта сила каким-то образом может оценить нашу верность...

И когда уже немолодым человеком я услышал вокзальное объявление: “Поезд на Воркуту отправляется…”, я почувствовал прилив гордости, что Воркута поднималась и моими руками. Наивно? Глупо? Но мне хотелось быть участником исторических событий хотя бы и за колючей проволокой!

Папочка, милый, да ведь ты же и при жизни не раз нам в этом признавался — всегда с бодрящейся улыбкой. Но мы даже в шутку не хотели слышать про такое посрамление: они тебя сажают, а ты продолжаешь им служить! Как же мы, ослы этакие, не понимали, что ты хотел служить не каким-то там ИМ, а собственному бессмертию! Но ведь мы и сами из ослиной гордости отказались от участия в истории…

Что сажают — это мы слышали весь 35-й год, но мы-то при чем? А если даже… Во-первых, все “порядочные” люди сидели: Ленин, Сталин, народники, Бакунин… Из тюрем вышли Свердлов и Петровский, а из университетов — мещане и приспособленцы. И еще: мы видели вычищенных из университета преподавателей, жалких, пришибленных… Уж лучше исчезнуть с глаз долой. Но все это тут же казалось чем-то из области фантастики. Мы же любимые дети пролетарского государства — молодые, преуспевающие, хорошо чувствовавшие пульс времени, — не для того, чтобы приспособиться, а чтобы лучше ему служить — ведь строим социализм! В одной стране! И притом отдельно взятой!

28 февраля я принимал экзамены в вечернем комуниверситете. Такое доверие! Студенты отвечали хорошо, рассыпали мне комплименты. Да и студенты какие: офицеры милиции и ДОН (дивизион особого назначения), работники наркомюста! Настроение не понизилось даже тогда, когда проректорша с веселым смехом рассказала: “Объявила выговоры Кофману и Ярошевскому за неявку на работу, а их, оказывается, посадили”. С экзаменов пошел к Сахновскому, проректору университета, у которого я был ассистентом. Без всякой тревоги передал ему новость, он рассердился: “Болтунья она, я недавно по телефону с Ярошевским говорил”. И схватился за трубку. Тут уж я проявил бдительность: телефон, наверно, под наблюдением! Сахновский меня высмеял: “Шерлокхолмсовщина!” Но его жена меня поддержала.

Второе марта было таким же пасмурным; радио уже проиграло двенадцать, когда я укладывался (в восемь была лекция в университете), и вдруг стук. Спрашиваю, кто — “Милиция”. Вошли двое рослых мужчин. Я был в одних трусах, они в черных пальто — из-за открытых бортов виднелись красные петлицы. Шпала, две шпалы. Значит, не мелочь. Кто? Они или я?

— Сдать оружие! — последовал грозный приказ, я спокойно:

— Нет его.

— Найдем — хуже будет.

Пока я собираюсь с мыслями, пришедшие сбрасывают пальто, быстро ощупывают окна и обследуют на кухне кровать моего одиннадцатилетнего племянника (в 1943 году он погиб при форсировании Днепра). Мальчишка сонно озирается и тут же валится в переворошенную кровать, а мы с “гостями” идем ко мне в комнату. Один тут же усаживается в кресло и начинает пересматривать все на столе, другой роется в книгах. Вот оно, то, о чем читал! Хотя немножко смешно: это же не кто-нибудь, а чекисты! Свои! Правда, когда сидящий за столом (Хает) стал перекладывать мои карточки с записями завтрашней лекции, я ему осторожно заметил: “Их трудно потом складывать, а в восемь утра я должен читать”.

— Ничего, сложите, — спокойно ответил он без тени насмешки.

К

шести утра обыск был закончен, мы стали ждать машину, и тут я уже начал немножко нервничать: ночь не спал, а в восемь лекция. Однако гости меня успокоили: “Успеете, ничего”. Свыше ста книг и портфель, набитый документами, конспектами, фотографиями, увезли мы с собой. Книги брали “на глазок”: сочинения Марата, Покровского, дипломатические сборники… Я пытался выяснить, по какому принципу их отобрали, — “Там разберемся”. Была там еще книга Ленина и Зиновьева “Против течения”, но в ней были только статьи против империалистической войны и Второго интернационала. Я не особенно беспокоился: все-таки интересно ТАМ побывать…

Сначала я слышал лишь отцовский голос, но понемножку что-то начало и мерцать — черно-белый неотчетливый Сахновский, старорежимный интеллигент из довоенных фильмов, едва брезжащий черно-белый Киев, где на улицах трамваев больше, чем автомобилей — квадратных эмок или опелей, а грохочущих по булыжнику телег больше, чем трамваев, довоенный Киев, где украинских вывесок и вышитых рубашек не видать, где половина прохожих обряжены во что-то потрепанно-полувоенное — пальто сочетается с сапогами, двубортный костюм с галифе, а фуражка без кокарды и вообще превратилась в атрибут совслужевской благонамеренности. Мне даже удалось в двух местах разглядеть бессмысленную вывеску “СОРАБКОП”, но отцовский голос не позволял задерживаться на пустяках. Особенно захватывали в этом стремительно ожившем голосе неслыханные нотки тюремной романтики… Папа с такой саркастической усмешкой выслушивал наши захлебывающиеся россказни об отсидевших кумирах степногорского Эдема — а вот, оказывается, и в нем не молчала разбойничья кровь... В усмиренной советской жизни место подвигу оставалось лишь в местах заключения, но мне-то казалось, что папе храбрость вообще претит… А оказывается, ему просто нужна была храбрость, работающая не на понты — на бессмертие!

Мне хотелось пасть ему в ноги и молить о прощении, что мы годами, десятилетиями зажимали уши, но он никак не желал даже пробрезжить — одни только круглые очки мне еще кое-как удавалось разглядеть, а вдохновенная шевелюра, принесшая ему прозвище Троцкий, не проявлялась, как я ни жмурился и ни вертел головой. Ничего, одни очки. Правда, недели через две мне удалось выяснить, что СОРАБКОП — это Советская рабочая кооперация.

У входа в НКВД я не стал ждать, сам выскочил (все-таки в восемь лекция). Быстро раскрыл дверь и… навстречу Сахновский. Старенькое пальто, коричневое кепи, опущенная голова со сдвинутым пенсне. “А вы чего тут?” — но не успел я спросить, как меня уже тащили за руки назад и энергичным движением поставили лицом к стене. А еще через пару минут я снова был водворен в тамбур. Коротенькая анкета в комендатуре, и я в подвальной бане. Долго сидел на стуле в ожидании вызова. Стало муторно, хотя я изо всех сил старался не поддаваться. Прошло время первой лекции — значит, что-то не то…

Вскоре явился парикмахер, молодой, симпатичный и словоохотливый таджик или таджикский еврей. Похвастался, что стриг здесь самого академика Семковского, чьи книги я читал. Припомнилось, что он жил за границей, состоял в августовском блоке, в общем, будет что рассказать. Лишь значительно позже я подумал, что словоохотливость таджика, возможно, входила в его служебные обязанности. Он меня быстро привел в божеский вид — снял мои кудри, и теперь я уже понимал: кажется, влип.

Анкета у следователя Волчека: “Называйте всех родственников, все равно узнаем”. Я назвал самых близких, умолчав о двоюродном брате и его сестре, которые работали в милиции. Хотя мне было выгодно показать, какие у меня родственники, но… Не располагал уже тон “мы сами узнаем”. Беглый просмотр фотографий, “кто и что”. И дальше предельно вежливый, я бы сказал, сочувственный разговор: вы сюда попали случайно, это недоразумение, нам даже неудобно, вы — молодой, обещающий, ваша беда — вас впутали в плохую компанию: Сахновский, Лозовик (профессор нашей кафедры) — это все старые меньшевики, они запутали вас…

Поделиться с друзьями: