Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 6 2010)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

С первого раза и не распутаешь, но каким-то шестым чувством угадываю: все. Все позади. И годы позади. Текут слезы, и не кричу “Ура”. За новые пять лет снова наросло чувство беспомощности: с тобой по-прежнему могут сделать все, что захотят.

Бумага выслана 15 марта. Прихватили довесочек к 22 утекшим годам. А жена вдруг встревожилась — не написано “реабилитирован”. Но тут уж я выступил как законник: “Не положено”.

Дописал и задумался: не приукрасил ли я дела давно минувших дней, не смягчил ли? Но ведь каждый может видеть мир только своими глазами. Я знал людей, которые падали под первым же мешком, знал и таких, кто изводил себя бесконечными вопросами: “За что? По какому праву?” — разумеется, им лагерная жизнь представлялась гораздо более ужасной. А мои глаза уж так устроены, что “не вел я счет людским обидам — добрым людям вел я точный счет”. И, вспоминая

о 1936 — 1957 годах, я не жалею о профессорской карьере, а страшусь тех выступлений и статей, от которых — очень боюсь! — не сумел бы открутиться, если бы остался на воле. А возненавидеть, стать врагом — но кому? Волчеку, Бруку, Балицкому, Ягоде? Ничтожному человечку, чье имя стало нарицательным: ежовщина? Ведь это были пешки, которых смахнули с доски, как только они сделались ненужными.

Да и мир поворачивается к тебе разными гранями, в зависимости от того, каков ты сам. Мне было жаль расставаться с лагерными друзьями, но если бы я хитрил на работе, в быту, то и они превратились бы в злодеев и бандюг, которыми их видели многие другие. Однако я знал, что эти люди, столько пережившие на своем веку, могли быть грубыми до озверения, но могли и ценить добро. Это я видел даже у рецидивистов в Адзьве. Но отношение к труду — это у них был главный оселок. Попробуй я хоть раз схитрить — и вся наша дружба пошла бы под откос. Много значило и отсутствие зависти: карьеры тут не сделаешь, а к моим друзьям из ученой братии применялся единственный критерий: простой.

Те из нас, кто не нес в себе достаточного уважения к извечному, кто не умел уважать “заурядных” мужиков после общения с людьми чем-то выдающимися, кто не желал учить “заурядных” детей после краха академической карьеры, — все они оказались сломленными и несчастными людьми. Мне “повезло”, что в школах, где я работал, преобладала безотцовщина, и сироты ко мне тянулись и во взрослые годы называли меня духовным отцом.

Я не хочу сказать, что вовсе не нужны более высокие мерки, помимо извечных, простейших, общечеловеческих. Однако, стремясь к более высоким формам жизни, не стоит спешить расставаться с простейшими, извечными ценностями: они могут выручить в эпоху лихолетья, как старый добрый полушубок еще может хорошо послужить, если в морозы лопнет теплоцентраль.

И думаю с тревогой: а мы сумели передать своим детям и внукам этот полушубок — умение уважать каждого человека — в том числе и самого себя — не за богатство, успех, чин и даже талант, а просто — как хорошего человека? Если вдруг все это ускользнет и ты окажешься не профессором и не директором, а работягой среди работяг — сумеешь ли ты остаться хорошим и счастливым человеком наперекор всему?

Мой милый, наивный папочка, теперь-то нам обоим ответ хорошо известен: РАЗУМЕЕТСЯ, НЕТ. Кому как не тебе понимать, что дело не сводится к чину профессора или директора. Бессмертное так же невозможно возместить тленным, как убитого человека невозможно воскресить ассигнациями. И если тебя отторгли от истории, ты не сможешь остаться счастливым, сколько бы милых, добрых и порядочных людей ни осыпали тебя знаками любви и уважения. Ты можешь сколько угодно уверять себя, что выше этих даров никаких заслуг нет и быть не может, но этим ты только будешь готовить себе ад в недалеком будущем. Но к чему в двадцатый раз повторять понятое с первого намека? Теперь я понимаю, почему ты не явился мне снова, — потому что все уже сказано.

Среди мертвой тишины приближался раздолбанный лязг, по которому я распознал товарняк. А ведь за все те часы, пока я брел по зунтам и слушал голос отца на дальней скамейке, где не хватало половины реек, мимо меня не прошел ни единый состав… А изможденный сосняк уже накапливал в себе ночной холод и мрак… Облаков, правда, еще не коснулись отсветы преисподней, но сизостью шлака с банных задворок они уже набрякли. Вполне можно было угодить и под дождь. А если еще придется всю ночь отсиживаться под платформой, поскольку сортир был неприступен… А я ведь за высокими помыслами под безрукавку и майку не поддел!..

Стремительно превращаясь в мелкую личность, я уже не мог противостоять мелкому озлоблению на собственное легкомыслие. И только тут мне пришло в голову, что пост выглядит так, как будто нога человека ступала здесь исключительно в сортир — справляла там нужду, постепенно отступая к отсутствующей двери, а затем возносилась прямиком на небеса: на перроне не было заметно никаких продуктов жизнедеятельности, бетонные плиты трескались и распадались под действием природных сил.

Мы с отцом хорошо знали, что вне высокой судьбы любые невзгоды превращаются

из испытаний в издевательства. Мною начал овладевать тот затравленный ужас, который заставляет крысу бросаться на стены своей клетки. Я принялся лихорадочно запихивать папку в полевую сумку, еще не зная, куда я собираюсь кинуться.

Железное громыхание стремительно нарастало, и вот уже высоченный готический локомотив промолотил мимо меня словно исполинской кувалдой по чугунной плахе, дальше пошли греметь мотающиеся платформы сизого дымящегося щебня. Я перекинул сумку за спину и, стараясь не терять головы, но чувствуя, что все равно вот-вот совершу что-то непоправимое (именно в этом сомнамбулическом состоянии я и взрывался, срывался…), потрусил по перрону навстречу движению: чтобы вскочить на ходу, нужно было изо всех сил разогнаться в ту же сторону, что и состав, а я выбрал скамейку на самом краю платформы, откуда места для разбега уже не оставалось. Не забывая поглядывать под ноги (вполне можно было оступиться в расселину меж бетонными плитами), я пробежал до другого конца (отцовская исповедь колотила меня по заднице, и за дело — мало он меня драл) и, развернувшись, стал на низкий старт, чтобы сразу рвануть, когда приблизится последняя платформа: я все-таки понимал, что прыгать нужно только тогда, когда минуют последние колеса, — если и расшибусь, то по крайней мере останусь при руках и ногах. Сумка норовила съехать со спины, чтобы запутаться в ногах, приходилось отвлекаться на то, чтобы придерживать ее локтем. Я понимал, что это увеличивает опасность, но противиться овладевшей мною силе уже не мог.

Платформы были не просто старые — мятые, ржавые, но еще и какие-то допотопные: борта были закреплены не стальными затворами, которые при разгрузке приходится вышибать кувалдой, а метровыми чурбаками, грубо, с ошметками коры стесанными в зауженный клин. Скосившись сколько мог назад, я рванул вдоль состава, когда последняя платформа еще не поравнялась со мной. Она догнала меня с пугающей быстротой, и тут я понял, что мне придется прыгать влево, оттолкнувшись правой ногой, чего я никогда в жизни не делал: после двойного перелома правой у меня стала толчковой ногой левая. Да еще нужно было следить, чтобы не напороться на торчащие высоко над бортом деревянные клинья…

Грохнусь, с быстротой мысли оценил я и тут же понял, что мой единственный шанс — пропустить платформу вперед и прыгнуть ей вслед. В моей голове успел даже промелькнуть сугубо научный вопрос, может ли прыжок оказаться быстрее, чем бег, но ответ на него пришлось давать уже экспериментально. Если бы я не прыгнул, нацелившись на задний угол, мне бы пришлось врезаться в ржавую чугунную ограду безлюдного перрона. Даже в полете я ощутил, как голову стиснуло от ужаса, но в следующее мгновение я уже впился в округлый прохладный металл, да еще и успел сгруппироваться и развернуться боком, чтобы грохнуться о стальной борт не коленками, а бедром.

Боли я не почувствовал, только тряхнуло так, что чуть все печенки не отшибло. Не задерживаясь в позе скрюченной мартышки, но успев краем глаза заметить бешено мчащиеся подо мною шпалы, пересыпанные тоже щебенкой, но только ржавой, как в моем степногорском Эдеме, я закинул ногу на буфер и некрасиво, по частям, перевалился через борт, а затем втянул за собою сумку.

На мое счастье, платформа была заполнена не до краев, между бортом и щебенчатой горкой осталась узенькая расселина — боком можно было втиснуться. Я приходил в себя довольно долго и даже не сразу подложил под голову сумку — мне и на острых камнях было сладостно ощущать, что моя жизнь уже вне опасности. А с отцовскими заветами под головой сделалось просто-таки уютно. Ветер сюда почти не доставал, а когда какой-нибудь особо настырный камешек начинал слишком уж усердно впиваться в отшибленное бедро, достаточно было поелозить, и он на время уступал свое место другому надоеде.

Хотя я лежал на правом боку, мой последний глаз оказался ниже ржавого борта, покрытого вмятинами, словно борт крейсера после трехчасовой канонады, и мне были видны лишь уносившиеся верхушки деревьев — острые зеленые елки да трепещущие всеми своими бесчисленными медальками осины, тоже тронутые осенней ржавчиной. Солнце уже скрылось за лесом, но облаков еще не коснулись отблески закатного адского пламени. Облака, очистившиеся от сизой гари, вздувались и сияли, словно исполинские паруса, уходящие в пронизанные солнечным золотом бездны, и мне вдруг стало так спокойно и радостно, как будто я вновь вернулся в свой потерянный юный рай и снова предвкушаю вырваться оттуда в огромную ослепительную жизнь, где вершатся истинно великие дела. Далекий, но такой близкий Большой Мир непрестанно звал нас к себе для бессмертных подвигов, и я ни одного мгновения не мечтал ни о низком злате, ни о высоких почестях — я стремился быть только “одним из”. Одним из тех, кто покоряет моря и океаны, прорывается в космос и в недра атома, несет миру счастье, от которого трещит по швам моя душа.

Поделиться с друзьями: